Мой любимый клоунВасилий ЛивановКогда смеюсь я,Милый мой, приблизься И повнимательнее посмотри. Расул Гамзатов Выход первый — А вы сказали ему, о чем я вас просил? — ? — Ну, что я — клоун? — Ах, это… Да, сказала. — Ну и как он? Ничего? Не расспрашивал? — Он очень смеялся и, по-моему, не поверил. — А он когда-нибудь видел клоунов? — Они один раз уже были в цирке, на новогодней елке. И на картинках видел, конечно. Знаете, как обычно рисуют: красноносых таких, в колпачках. — Во-во! Очень хорошо. А можно мне еще раз на него посмотреть? — Сейчас? Вообще не полагается. Но если вы говорите, что завтра… — Да, да! Обязательно! Она встала из-за стола и оправила у пояса складки хрустящего белого халатика. Синицын тоже поднялся со стула и энергично, всей пятерней пригладил за уши длинную гриву своих волос. Глядя на него, молодая женщина оставила свой халатик и тонким розовым пальцем деловито подсунула под туго стянутую косынку жиденькую непослушную прядку. Синицыну хотелось немного подтянуть брюки, но при женщине это было неудобно, и он решил только запахнуть полы пиджака и застегнуться на обе пуговицы. Тогда она пробежала быстрыми пальцами по воротничку вокруг шеи и выправила его там, где он запал за халат. И Синицын следом за ней одернул зачем-то воротник рубашки, покрутил головой, ткнул себе пальцем в переносицу, подсадив оправу повыше, и взглянул на девушку тем ожидающим, вопросительным взглядом, каким люди обычно смотрят в зеркало. Она стояла, опустив руки, строгая, отчужденная, и слегка кивнула ему головой. И они двинулись. У двустворчатых дверей с закрашенными белой краской стеклами воспитательница остановилась, достала из кармашка металлическую блестящую трубочку — ключ, надела на трехгранный стержень, торчащий из замка, повернула и отодвинула дверь в сторону. «Как в поезде», — подумал Синицын и вдруг заволновался, тоскливо, отчаянно, как всегда почему-то тосковал и волновался на вокзалах до отхода поезда, хотя, можно сказать, провел в дороге полжизни и надо бы уже ко всему этому предотъездному привыкнуть. А его проводница легко, ровно шла перед ним по широкому пустому коридору с выкрашенными тусклой зеленой краской стенами. По бокам чередовались одинаковые двери, а над головой проплывали круглые белые шары с расплывчатыми серыми точками заметной на просвет пыли на доньях. — Здесь, — сказала воспитательница, указав на дверь налево. — Только впустить я вас не могу, а… пойдите сюда. Она опять повела его по коридору, который поворачивал под углом, и за углом оказался длинный узкий стол с ободранной крышкой. — Беритесь, — сказала воспитательница, и он взялся за ободранную крышку с одного торца, а она, обойдя стол, с другого. Синицын пятился назад по коридору, уперев себе крышку в живот, пока она не сказала: — Все, хватит. Стол опустили против нужной двери. Девушка выставила два указательных пальца и очертила ими перед носом Синицына какую-то замысловатую пружину, но он сразу понял, что стол нужно развернуть торцом к двери, а так как она показала это жестом, а не сказала вслух, то догадался, что вертеть стол надо тихонько. Он так и сделал и стоял у стола, ожидая дальнейших распоряжений. Она устало улыбнулась ему и шепнула: — Полезайте. Шестая кровать слева во втором ряду, у стены. Синицын стал коленом на стол. В ухе надсадно зазвенело и оборвалось. «Эх, не успел загадать желание». Он выпрямился во весь рост. Над дверью было застекленное окно. Нижняя часть рамы пришлась Синицыну как раз на уровень рта. Он прижался носом к стеклу. Большая, тускло освещенная комната, в углу на тумбочке лампа, прикрытая по абажуру развернутой газетой. Он стал считать кровати у стены слева направо, вернее, считал головы на подушках — одинаково круглые и темные. …Третья… пятая… шестая. Синицын вглядывался в темный круг на подушке и вдруг сразу ясно и отчетливо различил уже знакомое ему щекастое лицо с белыми бровями и круглым катышком носа. Лицо это напряженно и испытующе смотрело прямо на Синицына своими широко открытыми глазами. И, как было раньше, в детстве, когда поймают за каким-нибудь шкодливым делом, сперва испуг захолонул сердце, а после налетел откуда-то слезный мучительный стыд и горячо заполыхали уши. Синицын, не в силах оторваться, смотрел в круглые пронзительные глаза малыша, и ему страшно захотелось громко пожаловаться этому щекастому человеку, снять с себя какую-то суетную несправедливую вину за что-то гадкое, чего он никогда не делал и чувствовал, что и сделать бы никогда не смог. «Еще разревусь», — в стыдном ужасе понял Синицын и решил соскочить со стола, чтобы разом освободиться от этих неотступных глаз и своей неведомой вины. Он отвел ногу в сторону, чтобы найти край стола, и тут… — Осторожно! — громкий голос воспитательницы. Синицын почувствовал, что теряет опору, ударился носом о раму окна, потом коленями в створку двери, та распахнулась, и, получив крышкой стола по затылку, клоун Синицын влетел в малышовую спальню. Проклятая цирковая натура сработала за себя, и, падая, тело его собралось, чтоб оттолкнуться от пола руками и, сделав кульбит, опять встать на ноги. Хорошо, очки не слетели. Что тут началось! Не спали они все, что ли?! Истошный вопль, в котором клоунское ухо сразу различило восторженные взвизги, отметил его внезапное появление. — Что вы наделали! — Воспитательница покраснела до слез. — Уходите, уходите же скорее. Мне из-за вас попадет. Он выскочил через коридор в дежурку, схватил со стула свое пальто, пихнул ногой в дверь и запрыгал по лестнице. — Синицын! Товарищ Синицын! Он остановился на нижней площадке, глянул в пролет. Воспитательница энергичными жестами звала его снова наверх. Он взбежал через три ступеньки. — Вас к телефону. Сказали, из дома. Только недолго. Он взял лежащую на стопке пустых анкетных бланков трубку. Звонила Мальва Николаевна. Выход второй За плотно закрытыми дверьми профессорского кабинета простучала пулеметная очередь пишущей машинки. — Я считаю, что должна быть с вами вполне откровенна, Сергей Демьянович. — Дементьевич, — поправил Синицын. — Простите. И Владимир Карлович так считает. Из кабинета снова пулеметная очередь. «Я считаю, Владимир Карлович считает, — пронеслось в голове Синицына, — что это вы все тут такое высчитываете?» И Синицын прямо взглянул теще в лицо. Она спокойно ответила ему долгим взглядом и, так как эта игра в гляделки, по ее мнению, несколько затянулась, вопросительно подняла и без того высокие свои собольи брови, полуприкрыла глаза и нетерпеливо дернула подбородком: «Что, мол, глядишь, голубчик?» Ну точь-в-точь как Лёся. Очень они похожи. Только в Лёсе все легкое, летящее, а Мальва Николаевна красива уже другой, устоявшейся, немного тяжеловесной красотой. Впервые увидев тещу, он сразу представил себе Лёсю в таком возрасте и подумал, что Лёся, как и мать, будет и в старости очень красива. И в старости он, если доживет, будет неустанно любоваться ею и ко всем ревновать. «Счастливый я все-таки, — подумал тогда Синицын, — какую жену из публики взял». Лёсю он и вправду взял из публики. Есть у клоунов такой испытанный беспроигрышный прием: неожиданно, ни с того ни с сего, прервать на манеже действие и, будто бы вдруг забыв о партнере, уставиться в кого-нибудь из публики, в кого-нибудь из первого ряда. Такая внезапная пауза обязательно сразу собирает на себе внимание всего цирка. Самое верное — уставиться на женщину: они быстрее и легче конфузятся, а ты, клоун, все глядишь, глядишь как завороженный, — женщина начинает без толку суетиться, хихикать, цирк веселится от души, а если рукой еще махнет, эдак: «Уйди, дурак», — тогда все просто в восторге. А ты тут будто пришел в себя, начинаешь играть, что влюбился с первого взгляда, по уши влип, земли под собой не чуешь. И если партнёр хороший, то станет помогать: сперва полезет интересоваться, что это с тобой такое, и, вдруг догадавшись, сам смутится и отойдет и станет украдкой через плечо подглядывать, в отличие от публики, которая на чужую любовь глазеет во все глаза, — тут уж цирку вовсю потеха. Можно и на мужчину уставиться. Но тогда мужчина должен быть чем-нибудь выдающийся: очень толстый, например, или бородатый, или с огромной блестящей лысиной. Примечательный внешне должен случиться мужчина, а играть с ним надо другую пантомиму: ну как, брат? В порядке? Ничего не беспокоит? Но с женщинами обычно проще и эффект больше. Вот так два года тому назад уставился Синицын в белокурую девушку из первого ряда. Уставился и погиб. Он глядел на нее, глядел, а она подняла брови и дернула нетерпеливо подбородком. Он даже играть забыл, что влюбился. Он влюбился сразу, с первого взгляда. И по уши влип и земли под собой не чуял. Хорошо, Ромашка выручил. Оттащил его на середину манежа. Еле репризу довели до конца. Потом, кое-как содрав грим, бежали вдвоем через двор — без Ромашки он бы оробел, — высматривали ее среди валившей из цирка публики. Хорошо, лето было. В шубке он бы ее мог не узнать. Да нет, узнал бы, наверное. Он брюки тогда прямо на клоунский костюм натянул и плащ застегнул под самое горло. Дурацкий вид. Но, может, это к лучшему было — клоун ведь. Первое, что она сказала, когда знакомились: — А на арене вы не выглядите таким высоким. А потом: — У вас настоящие очки, с диоптриями? Фамилию его она брать не захотела. Осталась с девичьей — Баттербардт. Объяснила, что папе будет неприятно, если единственная обожаемая дочь откажется от своей фамилии. …Папа Баттербардт теперь бил из-за двери короткими очередями. — Мы с вами взрослые люди, а Лёся, согласитесь, еще совсем ребенок. Когда вы, Сергей Данилыч… — Дементьевич, — терпеливо поправил Синицын. Ее родители, узнав, были категорически против. Он-то их понимал, вернее, старался понять. Дочь известного академика Баттербардта — за клоуном. Если бы у него было мировое имя, ну, скажем, как у Олега Попова, тогда куда ни шло. А то Сергей Синицын. До недавнего времени директор московского цирка при встрече с ними здоровался через раз: — Извините, не узнал. Успех обрушился на клоунов внезапно, но зато настоящий успех, выстраданный. Именно такой, о каком они с Романом мечтали. В рецензиях писали, что «артисты цирка С. Синицын и Р. Самоновский смело вернули на советский манеж забытые маски белого и рыжего клоунов… Советским клоунам удалось блестяще сочетать старую традиционную форму со злободневным, острым и ярким содержанием… это новое слово в советском цирковом искусстве». Ромашка собирал газеты, аккуратно вырезал рецензии и складывал их в бумажник. Когда рецензий накопилось достаточно, Ромашка облепил ими всю голову и рожу, оставив только щелки для глаз, и в таком виде явился к директору цирка. — Здравствуйте! Попробуйте теперь меня не узнать. Но даже если успех — Лёся только недавно кончила иняз, ей двадцать два, а ему, Синицыну, жизнь уже успела влепить две троечки. Лёся вышла за него замуж, как определил Ромашка, «в знак протеста». Свадьба была в огромной квартире Баттербардтов, заставленной старой массивной мебелью и с толпой безделушек: «это Владимир Карлович привез из Африки», «это Владимиру Карловичу подарили в Японии», «это на память о Лондоне». Были Лёсины институтские товарищи, а из цирковых только Роман, в черном костюме и строгом темном галстуке. Баттербардтам Ромашка представился: — Родственник покойного. — И вообще хулиганил. В середине вечера Ромашка куда-то исчез из-за стола и неожиданно возник в почетной кембриджской мантии, которую выкрал из кабинета академика. Произнес длинную лекцию о вреде вкусной пищи. Все хохотали как сумасшедшие, а Владимир Карлович просто умывался слезами от смеха. Только Мальва Николаевна не смеялась. На кухне, куда Синицын вызвался заварить чай по-татарски, она вдруг сказала ему с истерической дрожью в голосе: — Владимир Карлович не для того заслужил кембриджскую мантию, чтоб в ней клоунствовали всякие… всякий… — Всякое, — вежливо уточнил Синицын. Вернулся в столовую и объявил, что для татарской заварки необходимы лошади, а их тут нет, и что он всех сейчас же приглашает к ним с Лёсей в Орехово-Борисово, где у него есть живая лошадь, для которой он специально выстроил однокомнатную кооперативную квартиру. Молодежь стала шумно собираться, Владимир Карлович тоже выразил желание ехать, уже надел теплые боты, но Мальва Николаевна его не пустила. Потом бегали по обледеневшему Ленинскому проспекту, с риском для жизни ловили редкие такси. От молодой жены Синицын свою клоунскую обиду, конечно, утаил. Лёся была так счастливо-весела в тот вечер. В цирке все Синицына поздравили и стали звать «Академик Бутерброд». Когда Синицын приступил к Ромашке, чтобы выяснить автора прозвища, Роман, сведя глаза к переносице и испуганно моргая, пролепетал: — Честное слово, не я… И продолжал старательно называть Синицына старым прозвищем «Птица». А силовой жонглер Рюмин, проходя мимо Синицына по коридору, пропел: Наш папа академик, Он труженик пера, А нам же, кроме денег, Не нужно ни черта… Ромашка сразу же повис на Синицыне и висел, пока Рюмин не скрылся из виду. — Бешеный ты все-таки, Птица, — со вздохом констатировал Роман. Но это только досадные мелочи — Синицын был счастлив. Его жизнь, казалось ему, теперь наконец-то сложилась во что-то целое, круглое, радостное и прочное. Незыблемо прочное. Правда, что-то толкнулось в душу, когда услышал, что в новой программе будут работать сестры Челубеевы, но это только так, на мгновение выбило Синицына из счастливого круга. Полина теперь стала для него лицом почти нереальным, будто бы читал о такой женщине или рассказывал о ней кто-то за тесным дружеским столом. Женщина из чужой жизни. Как не везло ему до Лёси с женщинами! Боже мой, как не везло! Тогда, в училище, с Ларисой. Комсомольские концертные бригады на целину. Они с Ларисой работали партерную акробатику. Бесконечные переезды по ровной, как доска, голой степи, ночевки в крытом кузове грузовика, по пустым клубам или просто в стогах. Когда Лариса, уже в Москве, сказала ему, что беременна, он разревелся. Она не ревела, а он разревелся. Мама была еще жива. Он хорошо помнит их комнату в двухэтажном деревянном доме на Собачьей площадке. Окнами на скверик. Мальчишки почему-то верили, что этот скверик — бывшее собачье кладбище. От той обстановки у него осталась тяжелая ребристая тумба с бронзовыми накладками — подставка под давно проданную бронзовую лампу — и, конечно, отцовский портрет в широкой темной раме. Кстати, мамину фотографию — в меховом воротнике мама и в черной шляпке — надо срочно обрамить и повесить. Руки не доходят. Он пришел и прямо сказал маме, что Лариса беременна. Лариса не пошла. Ждала его в скверике на скамейке. Осень тогда была поздняя. Рано смеркалось. Мама сидела за столом, подвязав веревочкой абажур, чтобы свет падал в ее сторону, и обшивала полями велюровую тулью, надетую на болванку. Мамина вечная шляпная халтура. Мама посмотрела на портрет отца, потом на него и сказала: — Отец бы тебя выдрал как Сидорову козу. Я не могу. К сожалению. И стала опять подшивать поля, медленно по кругу поворачивая болванку. Отец Сергея, Дементий Алексеевич Синицын, был художником-модельером. Редкая тогда профессия. Ушел на фронт с первым московским ополчением. Воевал сапером. В сорок третьем году за боевые заслуги был награжден двухнедельным отпуском в Москву. Его часть вышла из боев в марте сорок пятого. Стояли на берегу Вислы. Ждали победы. Утром 10 мая счастливо доживший до конца войны капитан Синицын пошел с молодыми бойцами обезвреживать обнаруженную ими немецкую мину. Бойцы окружилияму. Отрытая мина лежала на краю, на буруне сырой мягкой земли. — Бойцы, — сказал капитан Синицын и взялся за маленькую черную ручку на боку мины, — чтобы обезвредить данную мину, рукоятку взрывателя следует повернуть вот так, — повернул, — и ни в коем случае не так, — и машинально повернул еще раз… Молодых бойцов контузило, но чудом они уцелели. Домой пришла похоронка, а за ней письмо командира части. В письме говорилось, что гвардии капитан Синицын погиб смертью храбрых, все бойцы и командиры выражают семье глубокое соболезнование и поздравляют с Победой. Мама осталась одна с ним, Сергеем. Когда пришла пора, он отрастил усы — «как у Дементия», говорила мама — и ни за что, никогда не соглашался сбривать эти рыжие, закрывающие углы рта усы. Папаша Ларисы явился в училище, кричал на педагогов и чем-то неизбежным грозился. Они с Ларисой не поженились. Папаша забрал свою дочь из циркового училища. И настоял, чтоб избавилась от ребенка. Фрукт был с толстой кожурой — этот папаша Ларисы. До Сергея доходило, что Лариса уже дважды побывала замужем и, кажется, собирается в третий раз. …А машинка за дверьми кабинета так и строчит, так и костит. — Вы как будто даже не слышите, что я говорю, Сергей Денисович? — Сергей Дементьевич. Моего отца звали Дементий Алексеевич. — Простите. — Мальва Николаевна так свое «простите» произносит, что вместо «простите» слышится «прощаю». Крупная собой дама Мальва Николаевна Баттербардт, но до Полины ей не дошпилить. Сестры Челубеевы! Шесть разнокалиберных баб, а Челубеева-то по-настоящему одна Полина. В цирке так часто бывает. Они познакомились с Полиной в Саратове, он тогда опилки один глотал, без Ромашки. Теперь пишут: «В паузах такой-то». А тогда в афише: «Весь вечер на манеже клоун Сережа». Сколько лет тому: пять? семь? В гостинице попали ужинать за один стол. Она как раз напротив. На манеже смахивает на мужика, особенно когда под першем стоит. Правда, на очень красивого мужика, ничего не скажешь. Вблизи он рассмотрел ее лицо. Черты крупные, грубоватые, но правильные, и глаза дивные, с опущенными внешними уголками, дымчатые такие, очень женские глаза. — Не гляди, все равно не разглядишь меня, — внезапно громко, низким своим, звучным голосом сказала Полина на весь стол. И подружкам: — А что, сестрички, пусть нас коверный Сережа шампанским рассмешит? Он купил три бутылки шампанскою, на сколько денег хватило. Поднялись к ним в просторный номер. Синицын был, что называется, в кураже. Ему нравилось смотреть, как хохочет Полина, встряхивая темными, коротко сниженными волосами, нравился ее голос, глаза, нравилось, как она поет, потому что Полина вдруг запела что-то давно им позабытое, грустное, и, как показалось Синицыну, пела для него. Несколько раз приходила коридорная, требуя тишины, и наконец разогнала всю компанию. Сергей пошел к себе — его номер был в самом конце длинного коридора на том же этаже. Уже стал задремывать, когда услышал стук в окно. Сначала и не понял: ведь третий этаж. Когда распахнул окно, Полина спрыгнула с подоконника легко, беззвучно. Да еще в руке держала початую бутылку шампанского. По карнизу с ней прошла. — Если не нравлюсь, гони меня, дуру, Сережа. Глотнула шампанского прямо из горлышка и протянула бутылку ему. Он тоже глотнул. Теплое. Под утро, стоя на подоконнике распахнутого окна, обернулась к нему и сказала: — Если не разлюблю тебя, Сережа, — беда будет. Моя беда. И ушла. Нет, не ушла. Никуда не ушла Полина Челубеева, а переступила через это гостиничное, высокое над землей окно прямо в жизнь Сергея Синицына и осталась с ним на все эти годы — жена не жена, друг не друг, просто Полина Челубеева, которая знает про него, Синицына, все. Даже, может быть, чего он сам про себя не знает. И виделись как-то странно, словно запоями. Разъезды, разъезды. Сергей даже думать не думал, что такое для него Полина. А тут приехал в Ленинград этот дрессировщик из ГДР Зигфрид Вольф со смешанной группой хищников. И потянулась сплетня, что Полина с этим немцем. Там-то их видели вдвоем. И там-то. Как он бесился, клоун! Предательница! Если б встретил тогда, отколотил бы, как бубен. А за что, собственно? Какие у него права на Полинину любовь? Никаких. Ну и все, сестричка Челубеева. Кантуйся со своим белобрысым дружком, айн унд цванцих, фир унд зибцих! Ауфидерзейн!!! Он потом встретил Полину и не поздоровался. И она как будто перестала его замечать. Значит, правду трепали про немца, правду! А тут его замотало по Союзу, и он постарался забыть Полину. Отказался от нее. Совсем забыл. …Лёся, любимая! За что такая беда? За что? Она захотела ребенка. Он ликовал. Вечерами на маленькой кухне за чаем придумывали имя: какое, если девочка, и какое, если мальчик. Спорили, смеялись, даже ссорились. Она почему-то была уверена, что будет сын. «Знаешь, щекастый такой и деловитый. И смешной, как ты. И умный, как я. Ведь я умная, правда, Птица?» Она все чаще стала называть его Птицей по наущению Романа. Про «Бутерброд» она не ведала. Ему до боли в груди хотелось сына, Дементия Сергеевича, но он боялся спугнуть мечту и сворачивал разговор на девочку. Поэтому и ссорились. И вдруг… Вдруг открылось, что Лёся не может родить. Почему? Она объяснила ему, сыпля медицинскими терминами — девочка из медицинской семьи, — а он ровно ничего не понимал и думал только одно: «Почему? Почему? Не может быть». Он так не хотел в это поверить, что вселил в Лёсю надежду. Начались хождения по крупным специалистам, которые становились особенно внимательны при фамилии «Баттербардт» и, окончив консультацию, неизменно просили «кланяться Владимиру Карловичу». Разговоры про детей прекратились. Лёся похудела, осунулась, раздражалась по пустякам. Когда он возвращался после представления, она уже не открывала ему дверь, на кухне было темно, а Лёся лежала, свернувшись калачиком под одеялом, и спала. Или делала вид, что спит. Он по нескольку раз за ночь тихонько вылезал из постели и до головной боли курил на кухне одну сигарету за другой, тупо следя, как кошачья морда на ходиках водит глазами туда-сюда, туда-сюда. И тут вмешался сам Баттербардт. Оказалось, что он с самого начала в курсе дел, все специалисты считали долгом его уведомить. Они — он и Мальва Николаевна — считают, что страшного ничего нет. Масса семейств счастливо проживают всю жизнь без детей. С Лесей случилась истерика. Синицын никогда не видел ее такой: с красным лицом, растрепанная, брызжа слюной, она топотала ногами, с которых слетели расшитые цветами шлепанцы (подарок Ромашки), и срывающимся визгливым голосом сквозь рыдания кричала на отца: — Мне нужен ребенок, понимаешь? Нужен! Нужен! Нужен! Свой ребенок, понимаешь? Ребенок! А когда Баттербардт, бледный, с трясущейся челюстью, пытался ее остановить, взвизгнула: — Замолчи, старый дурак! Это мать тебя подослала ко мне, дрянь, гадина… Счастливое семейство! — И дико стала хохотать. Синицын решительно скрутил ее, хотя она бешено сопротивлялась с неожиданной в такой изнеженной женщине силой и даже кусалась, и сунул под холодный душ. Она мотала мокрыми волосами, выкрикивала бранные слова, потом затихла и спокойно сказала: — Отпусти меня, Птица. Я больше не буду. Отпусти, пожалуйста. Он вынес ее на руках, и на коротком пути от ванны до кровати надежда оставила его. И он все тогда же решил. Решение пришло внезапно — может быть, из той безоблачно счастливой, уже внутренне прожитой жизни, которую он себе нафантазировал и в которой он и Лёся были родителями их смешного и умного сына. Но когда Синнцын заставил себя обдумать свое решение, оно представилось ему единственно верным, спасительным. Лёся мечтала о ребенке, которого она никогда не сможет родить. Боль этого «никогда», против которой она бессильна, останется с ней на всю жизнь и невольно станет связанной с ним, Синицыным. Чувство своей неполноценности как чувство вины будет угнетать Лёсю. А это несчастье. Хоть Лёся без вины виновата в своем несчастье. И это несчастье он будет разделять с ней. И оба будут несчастны. Они оба мечтали о ребенке. И теперь Лёся будет думать, что он втайне винит ее. Что бы он ни говорил, что бы ни делал, как бы ни вел себя — все равно будет думать так. Веселый и нежный, — значит, жалеет; сдержанный и внимательный — упрекает; а если поссорились и он сгоряча нагрубил — ужас!!! Светлое и круглое, прочное клоунское счастье оказалось просто-напросто цирковым обручем, затянутым белой бумагой, сквозь которую легко проскочила нежданная беда. Теперь, когда выяснилось, что у них не может быть ребенка, у них обязательно должен быть ребенок. Во что бы то ни стало. Иначе — конец их любви. Все это Синицын, набравшись храбрости, высказал Лёсе. Она выслушала, глядя на него широко раскрытыми, испуганными глазами. — Не знаю… Как хочешь… — Подумай, Лёся, любимая! Она долго не возвращалась к этой теме. Он ждал. И вдруг Лёся засуетилась, стала требовать от него немедленных действий, кажется, решилась. Остановились на том, что надо брать не очень маленького, лет пяти, чтоб уже виден был характер. — Ты выбери сам, а потом мне покажешь. — Хорошо, — согласился Синицын. — Я же птица — сказочный аист. И, как он думал, ему повезло. Он нашел такого, как она хотела: щекастого и деловитого, смешного. И, судя по отзывам, — умного. Привел Лёсю смотреть на него, когда малыши были на прогулке. Ванька — так звали мальчика, что тоже нравилось Синицыну, — возился с игрушечным грузовичком, который он с боем вынес из песочницы. Пытался сесть в крошечный кузов и проехаться по дорожке парка. При этом проявлял упорство и изобретательность. В конце концов поставил ногу в кузов и, скособочившись, заскользил, как на самокате. Очень смешной маленький человек. Но Лёся не смеялась. Она смотрела на Ваньку с тем же испугом, с каким выслушивала решение Синицына. — Он тебе нравится, Лёся? — Что? Нравится. Смешной. Когда дома на кухне обсуждали, как устроят Ваньку, где будет стоять кроватка и прочее, Лёся вдруг расплакалась и сказала: — Почему я должна делить тебя с кем-то? Мне хватит и твоего цирка. И убежала в комнату. Синицын не пошел за ней. Он слышал, как она громко, по-детски всхлипывала, а потом крикнула: — Не слушай, не слушай меня, Сережа. Он был бы рад не слушать. И еще тверже укрепился в своем решении. Оставалось распутать канитель необходимых формальностей, основанных, с одной стороны, на заботе о будущем маленьких граждан, а с другой — на бюрократическом недоверии к взрослым гражданам. Баттербардтам решили пока ничего не говорить. — Владимир Карлович все сказал мне, — донесся до Синицына размеренный голос Мальвы Николаевны. — Это очень порядочно с вашей стороны, что вы решили поделиться вашими секретами с Владимиром Карловичем. Хотя бы тестю оказали доверие. Я, конечно, не в счет. Мальва Николаевна выдержала эффектную паузу. «Пауза, — подумал Синицын. — В паузах выходят клоуны. Мы выходим. Антре!» Мальва Николаевна вздрогнула. На лбу ее выступили капельки пота. Она с ужасом смотрела на Синицына. — Вы… — Голос у нее заметно сдал. Она кашлянула. — Прекратите, что за глупая шутка. Сейчас не время для клоунских гримас. Синицын ослабил мышцы лица, принял прежний облик. Мальва Николаевна освобожденно вздохнула. — Вы, очевидно, вообще несерьезный человек. Как вам могло прийти в голову брать из приюта какого-то ребенка? Вы подумали, что этот несчастный ребенок может оказаться с патологической наследственностью? Алкоголик или… или просто дебил какой-нибудь? Нет, вы несерьезный человек. Хорошую жизнь вы уготовили Лёсе. А еще считаете, что любите ее. — Бухгалтер считает, — сказал Синицын. Мальва Николаевна брезгливо фыркнула. Помолчала. Когда снова заговорила, голос ее звучал жестко: — Короче говоря, мы с Владимиром Карловичем считаем, что вам с Лёсей надо на время расстаться. Она измотана, ей необходимо переменить обстановку. Владимир Карлович привез ее от вас в ужасном состоянии. Мальва Николаевна особенно выделила «от вас». — На днях Владимир Карлович уезжает на симпозиум ЮНЕСКО в Канаду. Он берет Лёсю с собой. Владимиру Карловичу полагается личный переводчик, и на это место в Академии оформят Лёсю. У вас, — она опять выпучила «у вас», — у вас обоих будет время все спокойно обдумать. И Мальва Николаевна величественно поднялась. Синицын продолжал сидеть. Пулемет в кабинете строчил не умолкая. — Мне можно видеть Лёсю? — Сейчас это не нужно. Невозможно. Поймите меня правильно, Сергей… эээ… — Дерматинович, — устало подсказал Синицын, встал и, косолапо шагая, вышел в прихожую, легко отомкнул сложные замки входной двери и тихо прикрыл ее за собой. Выход третий Красный «Запорожец» Синицына, слегка засыпанный снежком, притулился между черными академическими «Волгами». Мотор тарахтел. «Ромашка греется», — с дружеской нежностью подумал Синицын и, нагнувшись, постучал пальцем в лобовое стекло. — Алло, послушайте! — весело отозвался Роман. — Синицын здесь не живет. Вы ошиблись номером. — И когда Синицын втиснулся на сиденье, встревоженно спросил: — Ну что? — Поедем, Роман, в какой-нибудь кабак. — Уговорил! — быстро отозвался Ромашка. Синицын свернул с Ленинского проспекта направо в туннель, на Садовое кольцо. — Поедем к царю Леониду. На Садовом кольце кружилась поземка. Дорогой Ромашка все выспросит. — Михаил Николаевич у себя? — спросил Синицын внизу в гардеробе. Так звали царя Леонида «в миру». — Был у себя. Подымайтесь. Я вас повешу на один номер. — И гардеробщик, старый солдат, захромал вдоль вешалок. На третьем этаже все как обычно, огни пригашены, какой-то гигантский укроп в керамических горшках растет между столиками с красными скатертями. Народу — никого. Видно, туристы уже отужинали. — Сядем у окна, — предложил Синицын. Только сели, в глубине зала обрисовалась могучая фигура. Круглая голова тонула в широченных сутулых плечах. Царь Леонид мрачно озирал свое царство. И заметил клоунов. — Сережа, Ромашка, здорово! — загудел, расплываясь в младенческой улыбке и чувствительно похлопывая клоунов по спинам. — Где пропадаете, балбесы? Я соскучился. Кодовое название «балбес» применялось им ко всем без исключения лицам мужского пола, но в устах царя Леонида имело множество оттенков — от высшей похвалы до смертного приговора. Женщины проходили под кодом «пупсик», который варьировался так же, как «балбес» для мужчин. — Сережа, тебе надо фирменную оправу для очков? Один балбес тут предлагает. Дорого, конечно. Ну и черт с ним. — И к Роману: — Пересядь от окна, простудишься. — И опять к Синицыну: — Ты в завязке? Нет? Что будете пить? — И когда Синицын сделал заказ, царь строго спросил: — Ты пешком или на своей пожарной? А, еще не развалилась. Давай сюда ключи. Утром заберешь. И подставил Синицыну увесистую ладонь, на которую тот послушно опустил ключи от машины. — Все путем, — изрек царь Леонид, — сейчас распоряжусь. — И гуднул проплывшему мимо сонному официанту — Обслужи артистов. Сидеть бы у окна в пустом ресторане с такими вот друзьями и радоваться позднему этому снежному вечеру за высокими стеклами, чистым тарелкам на красной скатерти, маленьким крепким розовым помидорчикам среди московской зимы и ледяной водке, от которой заходятся зубы. Так нет же! — Присядешь, царь? Царь Леонид взглянул на часы. — Можно. Рабочий день кончен. Отдыхаем. И стул, скрипнув, принял тело царя Леонида. — Поехали. Ничего в глотку не лезет. — Царь, можно от тебя позвонить? — Иди, открыто. В крохотном кабинете царя Леонида затиснуты двухэтажный сейф, письменный стол да еще грудой сложены скатанные ковровые дорожки. Телефон на столе. Почему Лёся не вышла к нему? Не заперли же ее на замок, в самом деле? Длинные гудки. — Алло? — это Мальва Николаевна. — Алло! Ничего не слышу! Алло! Он повесил трубку и вернулся за столик. Царь Леонид и Ромашка о чем-то беседовали, сблизив головы, и взглянули на Синицына, как ему показалось, с испугом. — Плохо пьете, — прогудел царь Леонид, — а закусываете еще хуже. — И налил всем, ловко подбросив бутылку в ладони. — Ну, Сережа, ты в прошлый раз так мне и не ответил: как это спартанцы могли продержаться всего тремя сотнями против целого войска? Когда-то один приятель дал Михаилу Николаевичу, тогда просто Мише, сочинения Геродота. И с той поры легендарный спартанский царь Леонид прямо из-под Фермопил перескочил в Мишино восхищенное сердце и со свойственным спартанцу героическим упрямством удерживал эти новые рубежи. Отсюда и Мишино прозвище. Ромашка начал что-то уморительно бредить на темы древней истории, а царь Леонид его не опровергал. Синицын догадался: это комедия ради него. Ромашка успел протрепаться, пока Синицын ходил звонить. Теперь отвлекают, заботятся о нем, черти драповые. Но все-таки ему полегчало, хотя напиться, как хотелось, никак не получалось. Зато Ромашка довольно скоро стал рассказывать про своих родителей. А это у Романа первый признак опьянения. Синицын его историю слышал неоднократно. Ромашкиного папу звали библейским именем Авель. Появившись в Киеве после разгрома белополяков, папа Авель начал бегать за Ромашкиной мамой, тогда студенткой Киевской консерватории, и требовать, чтобы мама вышла за него немедленно. В качестве неотразимого аргумента показывал маме маузер, с которым не расставался. — Для чего, ты думаешь, папа бегал за мамой с маузером? — вопрошал Роман Авелевич царя Леонида. — Для того, чтобы родился я? Значит, у папы все-таки был скрытый юмор… Царь Леонид смеялся и озабоченно поглядывал на Синицына. — С вами не соскучишься, — подытожил царь Леонид. — Кофе будете? — И вдруг попросил Синицына: — Сережа, скорчи рожу. Ну, эту, ты знаешь. — Сделай, Птица, дорогой ты мой, — поддержал Ромашка. — Ну сделай для друзей! Синицын собрался и сделал. Они смотрели на него, задержав дыхание, а потом оба так и покатились со смеху. — Ой, не могу, — гудел царь Леонид. — Ну, балбес… Ослабеваю… А Роман, отсмеявшись, тихо сказал: — Гениально. Выход четвертый На стоянке полным-полно такси. Светят зелеными глазками, как волчья стая. У головной машины, переминаясь с ноги на ногу, коллективно скучают таксисты. — В Химки? — робко предложил один. — Не могу! Я в парк! — сердито огрызнулся Ромашка. Таксисты заржали. Садились в разные машины. Сначала отъезжал царь Леонид. Синицын, придерживая дверцу, нагнулся в темный салон: — Ты все знаешь, царь. Что скажешь? — Решает мужчина, а не пупсик. И не сходи с ума, понял? Царь Леонид ободряюще подмигнул и расплылся в младенческой улыбке. Поехали к Ромашке. Неглинка была вся перерыта. Таксист, ругаясь сквозь зубы, вертелся по крутым переулкам. — Во мне умирает великий клоун, — бормотал Роман, — такой грустный-грустный клоун. Выхожу на манеж, плачу — и все рыдают. Это мой идеал. Вскарабкались по выбитому асфальту мимо бань и остановились у Ромашкиного дома. Пока Синицын расплачивался, Роман вылез на узкий тротуарчик. Такси уехало. Роман стоял на тротуарчике, запрокинув голову. Шапка свалилась на мостовую. На макушке Романа сквозь перепутанные вихры просвечивала скромная лысинка. Окна Ромашкиной квартиры сияли праздничными огнями в ночи. — Алиса приехала, — прошептал Роман одними губами. В цирке ее объявляли особенно. В московском Димдимыч роскошно это делал. Убегали клоуны, уходили униформисты, молчал оркестр, и свет прожекторов медленно угасал. Неясное пятно его оставалось лежать только на форганге, когда, раздвинув половинки занавеса, возникал Димдимыч. Широкая манишка светилась фосфорической белизной. В пустой и темной тишине однотонно, на низкой ноте Димдимыч произносил: — Народная артистка Советского Союза… И подымал глаза вверх, под купол. Только одни глаза, но вслед за этим взглядом весь зал задирал кверху лица. Там, под самым куполом, высвечивалась тонкая серебряная трапеция. Трапеция тихо покачивалась, казалось, от дыхания многих людей. Трепет пробегал по залу, и, когда каждый зритель уже готов был сам выкрикнуть ожидаемое имя, Димдимыч, на мгновение опередив всех, бросал под купол цирка всего два слова, словно две яркие ракеты, озаряющие лица восторгом: — Алиса Польди! Она деловитой походкой выходила на манеж — маленький, хрупкий подросток в простом белом трико — и сразу же, ухватив тонкими руками конец свободно висящего каната и держа под углом сомкнутые ноги, быстро взбиралась под самый купол. Становилась в рамке трапеции и оттуда, будто впервые заметила публику в зале, посылала во все стороны торопливые воздушные поцелуи. Зал отвечал приветственным ревом и сразу же смолкал. Это Алиса начала свой номер. Она никогда не пользовалась ни лонжей, ни страховочной сеткой. Это допускалось правилами, ведь она работала «без отрыва от снаряда», как говорят в цирке. Но даже не очень слабонервные в публике нет-нет да и зажмуривали глаза. Зал вскрикивал, стонал, поднимался над креслами, взрывался рукоплесканиями. И вдруг Алиса сорвалась с трапеции головой вниз — ах! — и повисла, сильно раскачиваясь, в ужасающей вышине, зацепившись маленькой ступней за угол снаряда, короткие светлые волосы заколыхались, как приспущенный флаг. Но вот подняла, нет, опустила руки, поправила прическу, сложила руки на груди, закинула ногу за ногу, словно сидит в мягком кресле, и, выгнувшись, раскачиваясь все медленней, смотрит с улыбкой на публику: «Что, здорово испугались? Любите свою Алису, а?» «Лю-бим! Лю-бим! Лю-бим!» — скандированно бьют аплодисменты. А народная артистка, соскользнув по канату в центр манежа, раскланивается во все стороны, и цирк сияет ей всеми огнями. «Лю-бим! Лю-бим!» Димдимыч загораживает ей путь с манежа: «Побудь еще немного с нами, Алиса Польди». «А разве здесь есть кто-нибудь, кроме нас двоих?» — кажется, спрашивает она, склонив набок растрепанную головку. «Да вот же, посмотри», — и Димдимыч широким жестом обводит зал. «Ах, я и забыла… простите!» И она снова бежит, торопясь вернуться в центр манежа, и посылает во все стороны воздушные поцелуи. «И я люблю вас. Люблю! Люблю!» Воздушные поцелуи воздушной гимнастки. Общая влюбленность в Алису началась еще с циркового училища. Никаких фамильярностей Алиса не допускала — ее острый язычок так и резал без ножа. Она была плоть от плоти цирка. Впервые вышла на манеж пятилетней девочкой и скоро стала гордостью своей старой цирковой фамилии. Первоклассная наездница, жонглерка, акробатка. Да, Алиса Польди умела заставить уважать себя и на манеже и за его барьером. Номер на трапеции был ее училищным дипломом. С тех пор Алиса постоянно усложняла свой номер и довела его до степени непревзойденного совершенства. Ни одни зарубежные гастроли нашего цирка не обходились без нее. Известные иностранные антрепренеры затевали друг против друга рискованную игру, когда ставкой был беспроигрышный номер этой советской воздушной гимнастки. Маленький глинобитный домик на берегу Черного моря под Керчью, где жили воспоминаниями о цирке ее престарелые родители, был превращен ими в музей Алисиных побед. Роман еще с циркового училища был преданно, молчаливо и безнадежно влюблен в Алису Польди. Ленинград. Праздник белых ночей. Коверный Ромашка впервые удостоился чести выступать в прославленном ленинградском цирке, да еще в одной программе с Алисой. После заключительного, прощального представления артисты гурьбой отправились шататься по набережным. На Ромашку накатило вдохновение. Его дурачества, фортели и каламбуры буквально валили с ног испытанных на юмор цирковых. Гуляли до утра, оттоптали ноги, охрипли от смеха, но расходиться не хотелось. Голодные, усталые, шумно ввалились в только что открывшийся «поплавок». Сдвинули столы и потребовали все нехитрое меню сверху донизу. Кто-то сказал: — Весело, как на свадьбе. И решили в шутку сыграть свадьбу. Невестой выбрали Алису. А она сама должна была подобрать для себя жениха. Алиса внимательно и строго оглядела всю компанию. Мужчины подтянулись. — Роман, — сказала Алиса тоном, не терпящим возражений. Можно было продолжать каламбурить. Например, сказать, что наконец у Алисы роман. Или что у воздушной гимнастки коверный роман. Или что сначала Алиса должна оборвать с Ромашки все лепестки, чтоб узнать, любит он ее или нет. Или… Но у Романа язык прилип к нёбу. Он онемел. Сидел рядом с Алисой и тупо глядел в тарелку на нетронутый салат. А когда закричали «горько!» и Алиса, решительно приблизив к нему свое смеющееся лицо, поцеловала его в нос, он едва не разрыдался. Шуточная клоунская свадьба. В гостинице он заснул кошмарным сном. Разбудил его звонок. — Говорит Алиса Польди. Я жду тебя у загса. — И назвала адрес. Он что-то промычал в трубку. — Нет уж, изволь-ка явиться. Сон продолжался наяву. Ни на мгновение не веря в реальность происходящего, он все-таки поехал по названному адресу. И, потрясенный, увидел Алису в белом платье. Так они стали мужем и женой. Свадьбы настоящей тоже не было. Алиса сказала, что та шуточная клоунская свадьба в «поплавке» на набережной и была самая настоящая. С той поры много невской воды утекло мимо высокой гранитной набережной в море и дальше — в океан. Цирковая семья только тогда семья, в принятом смысле этого слова, когда муж и жена работают один номер. Но купол цирка далеко от ковра. И Роман видел Алису хорошо два-три месяца в году. За десять лет едва наберется два года совместной жизни. «У меня с Алисой день считай за год», — грустно шутил Роман. Он так привык к их скорым отъездам и внезапным приездам, что трудно представлял себе другую семейную жизнь. Тосковал ли он по Алисе? Да. Его любовь за эти годы не стала будничной и привычной, и когда он из рядов как простой зритель смотрел на воздушную гимнастку, то всегда с искренним удивлением и восторгом думал: «Господи, неужели это моя жена?» А Польди, следя за антре своего коверного, смеялась как ребенок, но обязательного, строгого домашнего разбора своих новых реприз он и ждал от нее и мучительно боялся. Случилось, что они пробыли вдвоем неразлучно почти полгода. Они потом условились никогда не вспоминать об этом вслух. Во время выступления Алисы в варшавском цирке, когда она стремительно закрутила свою знаменитую мельницу, штанга трапеции оборвалась. Кусок пустой алюминиевой трубки, в которую забыли продеть стальной трос, остался в руках гимнастки. Алису выбросило в сторону из-под купола. Сальто, еще сальто, только бы не упасть в ряды… Зрители не успели ничего попять, а она, Алиса Польди, крутясь в воздухе и стараясь прийти на ноги, полетела к опилкам манежа. Среди польских униформистов оказался старик, на счастье бывший гимнаст. Многолетний опыт, дремлющий в старых мышцах, не подвел, сработал как надо. Старый гимнаст рванулся на манеж и успел пассировать белую легкую фигурку, точным толчком с обеих рук изменив отвесный угол падения над самым полом. Алиса ударилась в барьер, вскочила, бросилась в центр манежа, отведя в комплименте левую руку, приветствовала публику и убежала за форганг. Зал, приняв все как должное, бушевал в восторге. А за форгангом на ковровой дорожке без памяти лежала Алиса Польди, и старый гимнаст, стоя на коленях, плача, целовал ее безжизненные руки. Врачи определили три перелома — два правой руки и ключицы — и тяжелое сотрясение мозга. Романа вызвали в Варшаву. Когда Алиса смогла ходить, они подолгу сидели на Старой площади, кормили голубей и пили пиво в кабачке «Под крокодилом». О случившемся несчастье они не разговаривали. Когда с Алисы сняли гипс, Роман должен был вернуться домой. Провожая его, она сказала: — Можешь быть уверен, Роман, ты еще увидишь воздушную гимнастку Алису Польди. Даю тебе честное слово. И свое слово Алиса сдержала. Из подъезда с торпедной скоростью одна за другой вылетели две кошки. На клетке допотопного лифта висела знакомая Роману до мелочей табличка «На ремонте». Поднимались медленно. Роман часто оскальзывался на ступеньках, останавливался, повисал на перилах и разглагольствовал: — Знаешь, как я представляю себе рай? Сплошной подъезд, вроде этого. Лифт, конечно, не работает. Ступеньки, которым требуется зубной врач. Полоумные кошки шмыгают. Постоянный запах кислой капусты, иногда для разнообразия паленой резиной пахнет, а иногда арбузами. На первом этаже какая-то подозрительная лужа — это обязательно! А я гуляю по лестнице и звоню в любую дверь. И за каждой дверью — Алиса! — А я? — ревниво поинтересовался Синицын. — Ты, как друг, таскаешься по лестницам со мной. Разве не ясно? — Ясно. Только я в аду. — А какой у тебя ад? — Такой же, как у тебя рай. Только я звоню во все двери, а мне никто не открывает. — Брр! — затряс башкой Роман. Они стояли перед дверью в его квартиру. — Птица, повтори для меня свою гениальную рожу. — Опять?! — Мне нужно. Скорее. Синицын повторил. Роман глубоко вздохнул, растроганно пролепетал: — Спасибо, — и нажал кнопку звонка. Дверь открылась. За дверью стояла Алиса. — Скажите, пожалуйста, — церемонно кланяясь, зажужжал Ромашка, — это квартира народной артистки Советского Союза Алисы Польди? — Нет, — отвечала Алиса. — Здесь живет великий клоун Роман Самоновский. Но только он сейчас, к сожалению, не может к вам выйти. Он, простите, совершенно пьян. Потом Алиса варила им кофе, особенный, по аравийскому рецепту разваривала кофейные зерна — Алиса вообще знала массу оригинальных кулинарных рецептов — и слушала Синицына. С тех пор как Синицын подружился с Романом, у него вошло в привычку все без утайки рассказывать о них двоих Алисе во время редких встреч. О них двоих — потому что свою жизнь без Ромашкиной дружбы и партнерства Синицын уже не мог себе представить. — Сережа, — Алиса никогда не называла Синицына Птицей. — Сережа, я все поняла, насколько может понять женщина, у которой никогда не было детей. И, по-моему, нам, цирковым, лучше, честнее, что ли, оставаться бездетными. Как это ни грустно. Я часто думаю об этом. Ведь я сама из цирковой фамилии. Но прошли времена моих родителей, когда дети росли прямо в цирке, под ногами у взрослых, и цирк был для них домом, и школой, и всем на свете. Теперь артисту приходится выбирать: его искусство или его ребенок. Если артист хочет остаться артистом в полном, цирковом смысле этого слова, а не просто остаться в цирке. Не таким, как ты, Сережа, рассказывать, какое подвижничество наша работа. И ваш успех — я знаю, читала, слышала — это только начало ваших настоящих мук, Сережа. И в первый раз за этот вечер Синицын радостно рассмеялся и обнял острые, обтянутые шерстяным свитером плечи этой удивительной женщины. Вчера закончить гастроли в Лос-Анджелесе, шестнадцать часов лететь над океаном, варить ночью кофе двум пьяным мужикам, а думать только о цирке, каждую секунду жить только своим артистическим долгом. — Но ты все равно сделаешь по-своему, Сережа. Я знаю. Сели за широкий кухонный подоконник. После двух обжигающих глотков необычайно душистого и крепкого кофе Синицын ощутил себя абсолютно трезвым. Ромашка от кофе отказался наотрез. Пока Синицын с Алисой разговаривали, счастливый супруг беспорядочно бродил по квартире, отыскивая где-то им припрятанные и досадно позабытые полбутылки вина. Он ворвался в кухню, размахивая пыльной зеленой бутылкой, из которой плескало во все стороны, и вопя о своей невероятной удаче: — Нашел! В старом валенке нашел! — Если ты на манеж теперь выходишь так темпераментно, — сказала Алиса, — это прекрасно. Поздравляю. — И отняла у Ромашки вожделенную бутылку. — Сейчас же пей кофе. Если будешь себя хорошо вести, тогда посмотрим… Роман глотал кофе и проигрывал чудовищное отвращение к этому напитку. Допив, показал пустое дно чашки и потребовал за свои кофейные муки немедленного вознаграждения. Алиса протерла пыльную бутылку и достала три высоких стакана. Ей пришлось долго шлепать Романа по рукам, но он не успокоился, пока Алиса не разлила всем вино. Подняли стаканы, и Алиса вдруг сказала: — Я хочу видеть вас обоих сразу. Давайте перейдем за большой стол. Только стаканы — чур! — не ставить. В шесть рук перетащили все хозяйство в столовую. Уселись. — Я скажу тост! — заорал Роман. — Нет, скажу я. А вы будете слушать. Алиса вдруг побледнела, губы сжались в бескровную полоску, глаза смотрели в лица друзей с гипнотической прямотой. — Клоуны! — Голос Алисы заметался в дружеском треугольнике, ударяясь прямо в сжавшиеся дурным предчувствием сердца мужчин. — Милые мои клоуны! Сегодня мы навсегда прощаемся с замечательной, да, замечательной — мы все трое это знаем, — с замечательной цирковой артисткой Алисой Энриковной Польди. Прошу встать! И щелкнула языком, как шамбарьером, — ап! Мужчины вскочили, не веря своим ушам. Роман смотрел на нее, растеряв за эти минуты и опьянение и веселость. — Алиса, любовь моя… Она со стукам поставила пустой стакан. — Ромашка, милый… Мальчики… если бы видели… вчера в первый раз за всю свою жизнь… на публике… в первый раз я пристегнула лонжу. Она опустилась на стул и устремила взгляд далеко-далеко — куда? Может быть, на стенки в маленьком белом домике на берегу Черного моря. — Алисочка… — утешал Роман, не решаясь к ней прикоснуться. — Ну что ты, Алисочка. Ты же гениальная… займешься дрессурой, будешь дама с собачками. — А сам часто моргал и шмыгал носом. — Не надо, мой хороший… Всему когда-то приходит конец. …Синицына оставили ночевать в кухне на раскладушке. Выход пятый День не задался с самого утра. Опять к телефону подошла Мальва Николаевна и протрубила свое «алло». Не завтракая, помчались к царю Леониду за машиной, но все-таки опоздали на утреннее представление. Спасибо, Димдимыч догадался переставить номера. Топали за кулисы вокруг всего зала по пустому фойе. Смешная они пара — Синицын с Ромашкой. Даже на улице, не зная, что это клоуны, их провожают улыбками. Сергей Синицын, гривастый, как лев, высокий, угловатый, шагает широко, твердо опуская ногу на каблук и слегка косолапя. Но в этой на первый взгляд нескладности его длинной фигуры таится особенная пластика, даже элегантность движений, в полной мере оживающая на манеже, когда Синицын облачается в белый костюм Белого клоуна. Роман — маленький, крепкий, приземистый, можно сказать, массивный, но кажемся совершенно невесомым благодаря своей прыгающей походке. Эта походка создавала впечатление физической несолидности, почти неполноценности. У людей, не знающих Романа, даже вызывала к нему недоверие и подозрительность: чего, мол, он так подпрыгивает, с какой стати? Но для клоуна Самоновского его несолидность была даром божьим: по манежу он скакал легко, как мячик. Синицын говорит медленно, голос глуховатый, тембр такой, что ни с кем не спутаешь. А Ромашка так и чешет языком, заливисто, звонко. И в гриме Рыжего физиономия Ромашки такая же, как в жизни: с лукаво-шаловливыми, близко поставленными глазами и пухлыми щеками, только нос, конечно, нормальный, не красный. Пока поспешно одевались и гримировались, Ромашка волновался: — Я с тобой поеду за мальчишкой. Как договорились, ладно? Отыграли последнюю репризу и, не кланяясь, убежали с манежа. Роман остановился зачем-то с Рюминым, а Синицын уже начал подниматься по узкой чугунной лестнице, когда сверху, отбросив его в сторону, пронеслись какие-то очень знакомые женщины в оранжевых трико с большими блестками, и бегущая последней неожиданно больно прижала его к перилам, и он близко-близко увидел грустные дымчатые глаза. По-мужски тяжелая рука опустилась ему на плечо, и Полинин голос тихо спросил: — Ну что, Птица-Синица, как живешь со своими бутербродами? И, не дожидаясь ответа, Полина Челубеева сбежала вниз, где Ромашка «пудрил мозги» силовому жонглеру Рюмину. — Угадай, — предлагал Ромашка, — почему мозг клоуна стоит десять копеек за килограмм, а мозг силового жонглера десять тысяч за один только грамм? Почему такая несправедливость? Рюмин был в большом затруднении, и Ромашка спешил ему на выручку: — Потому что мозги силовых жонглеров — это дифцит! Понял? Силового жонглера Рюмина в цирке звали «Ващета». Так он произносил мусорное словечко «вообще-то», вставляя его в свою речь кстати и некстати. Вне манежа Рюмин во всякое время года носил обтяжные рубахи-сеточки с короткими рукавами, чтобы заметней вырисовывалась мускулатура. Молодые секретарши из Управления госцирков были от него без ума. Рюмин заметил встречу Полины и Сергея и, загородив Полине дорогу, бросил Синицыну: — Оставь ее, Академик. Не твой это размер. Мне бы такую нижнюю, я бы, ващета… Брякнул-таки, умник. У Полины, не слишком брезгливой к разным словечкам, залилась краской шея. Она оттолкнула Рюмина и ушла, не обернувшись. А у Синицына в груди и в животе стало как-то прохладно. Он знал, что это для него предвещает. Медленно спустился с лесенки и скучным голосом признался: — Ващета, а ведь за мной должок. Физиономия Ващеты отразила непомерное умственное усилие. — Что-то не припомню. А ващета давай! И получил. Ващета был настолько уверен в своем физическом превосходстве, что не сразу сообразил, что его бьют, и бьют старательно. Они налетели на него оба — Белый и Рыжий, и хлесткие их оплеухи сыпались, как удары бича. Рюмин загребал воздух руками, стараясь заграбастать клоунов и подмять под себя. Униформисты их растащили, но под занавес Рюмин угадал боднуть Синицына головой в лицо. Оркестр уже наяривал марш на выход силового жонглера. Димдимыч утирал Рюмину физиономию своим белоснежным платком. — Задушу гадов… — пыхтел Рюмин. — Тихо. Выход. Ну?! С Димдимычем не спорят. Ващета покорно пошел на манеж. Обогнав его, скользнул Димдимыч, взметнув фалды безупречного фрака. И за кулисами раздался слегка приглушенный тяжелыми портьерами торжественно-ясный голос «шпреха»: — Лауреат международных конкурсов силовой жонглер Валерий Рюмин! Оркестр заиграл из «Чио-Чио-сан», — значит, Ващета приступил к своему номеру. И тут Синицын увидел, что их окружает целая толпа артистов. Не было только Полины. И в воздухе повисла таинственная фраза: — Накрылись ваши зарубежные гастроли. Не в силах сдержать понятную одному ему радость, фокусник-иллюзионист Альберт Липкин показал клоунам свои гнилые зубы. — Всегда-то вы преувеличиваете наши скромные достижения, Альберт Ефимович, — спокойно ответил Липкину возникший из-за портьеры Димдимыч. — А ведь ничего и не было. Лично я, как председатель месткома, ничего такого не видел. И если других мнений на чужой счет нет — все по местам! И толпа растаяла. В гримерной Ромашка старательно замаскировал на скуле Синицына очень качественный синяк. — Ну, посмотри, Птица. Ты опять очень красивый, прямо как Димдимыч. А? Ювелирная работа! Дай запудрю. Синицын критически осмотрел себя в зеркало: — Хорошо, что очки. За очками почти совсем незаметно. Еще задержались, чтобы позвонить Баттербардтам со служебного входа. Безрезультатно. Садились в машину между цирком и Центральным рынком, в тупичке, где цирковым разрешают оставлять личный транспорт. — Синицын! Сергей! Синицын! Незнакомая женщина бежала к нему, лавируя междупрохожими, придерживая рукой короткую дубленку, накинутую на плечи. Копна курчавых волос, красные брюки… Лариса! Он смотрел в ее умело подкрашенное располневшее лицо, вдыхал приторно сладкий, крепкий запах духов. — Не узнал? — Узнал. Здравствуй. — Здравствуй, Синицын. Она скользнула взглядом по красному «Запорожцу»: — Твое хозяйство? — Мое. Ромашка, поймав взгляд Ларисы, взял за стеклом под козырек. — Это мой партнер Роман Самоновский. Ты смотрела представление? — Да нет. Заехали вот на Центральный. — Понятно. Фруктов захотелось? Она подняла в руке полиэтиленовый пакетик, где, как шары в лотерейном барабане, теснились яблочки. — Представляешь, мне вдруг ужасно захотелось маринованных яблок. — И Лариса быстро оглянулась. На той стороне улицы у решетки бульвара бежевые «Жигули» с черной крышей «под кожу». Около них стильный балбес закуривает. И очки на балбесе темные, фирменные. Такие, кажется, «макнамара» называются. И через эту «макнамару» балбес поглядывает на Синицына. — Ты замужем? — Обязательно. — Лариса парадно улыбнулась. — А ты женат? Есть детишки? — Есть. — Синицын озабоченно сморщил лоб. — Четверо. — И, глядя в ее округлившиеся глаза, добавил: — Три девочки, остальные пятеро — мальчики. И все, само собой, близнецы. Лариса громко расхохоталась. — А ты, Синицын, все такой же мальчишка. — Да! — сказал Синицын. И, вдруг качнувшись всем телом, звонко чмокнул ее в щеку, словно клюнул. — Ты с ума сошел! Махнула на него толстым пакетиком и побежала к своему «макнамаре». Уже от самых «Жигулей» крикнула на всю улицу: — У вас, товарищ Синицын, синяк под глазом! Кто это вас так, а? Синицын втиснулся за руль и вылетел на проезжую часть. Он вел машину скоро, уверенно, механически реагируя на дорожные знаки, сигналы светофоров, маневры других машин. «Непорядок, — размышлял Синицын, — одни — вот как мы с Ларисой — могли родить ребенка, даже не ведая, не понимая, что творим. А другие люди за чужими детьми в очереди стоят, как во время войны стояли за куском хлеба». Почему его мать одинокая тянула, не оставила годовалого ребенка каким-нибудь людям вроде него с Лёсей? Растила в муках, не вышла замуж из-за него, Сергея. Наверное, боялась, что мужик попадется бессовестный. Бессовестные мужики — они страшней войны, от них лучше подальше. Или стрелять их, как бешеных собак, но тогда население сильно поубавится… Синицын резко тормознул. Ромашка стукнулся лбом о стекло. — Машина пожарная, но пожара пока нигде не видно, господин брандмейстер, — резонно заметил Ромашка. «Что это значит — остаться матерью-одиночкой? Землю надо целовать под ногами таких матерей». — Послушай, Ромашка, а ведь Мария, матерь божья, если разобраться хорошенько, тоже была мать-одиночка. — А старый плотник? — Таким женщинам, как Мария, не обязательно иметь под рукой старого плотника. Им пророка родить обязательно. — Аминь! — сказал Ромашка. Они подъехали к детдому. Молодая воспитательница, увидев Синицына, покраснела и захихикала. — Вам попало за меня? — спросил Синицын. — Не очень. — И, видно вспомнив, как все тогда было, ухватилась руками за косынку и, не в силах сдержаться, расхохоталась в голос. — Вы это тогда нарочно? — Ну, как вам сказать… Еще раз проверили бумаги. Синицын все заранее заполнил, как полагается. — Будете брать? — Будем брать! — сказал Синицын и сделал зверское лицо. Воспитательница снова рассмеялась. Опять шли по коридору мимо одинаковых дверей. — Сюда, — показала воспитательница, и Синицын переступил за ней порог большой светлой комнаты, где все стены были размалеваны медведями, зайцами, пятнистыми грибами мухоморами и всякой яркой дребеденью. Едва он вступил в комнату, к нему со всех сторон бросились маленькие человечки, окружили его тесным кольцом, облепили ему ноги. Как показалось Синицыну, совершенно одинаковые лица сияли ему блестящими неморгающими глазами и улыбались похожими щербатыми улыбками. — Это ты?! Ты опять пришел?! — кричали человечки оглушительно громко. И тут Синицын увидел, как через эту густо облепившую его толпу одинаковых человечков яростно пробивается белобровый щекастый толстячок, весь багровый от неимоверных усилий, и не может никак пробиться. — Пустите меня! Это мой, мой папа! — Ванька! — позвал Синицын, поймав отчаянный взгляд бирюзовых вытаращенных глаз. Сказал и не узнал своего голоса. Синицын перегнулся через толпу, схватил толстяка за руку, плавно дернул на себя и выпрямился. Истошный крик внезапно сменился полной тишиной. Ванька сидел у Синицына на руках. На круглой Ванькиной щеке висела большая, уже ненужная слеза. — Я тебя знаю, — сказал Ванька Синицыну. — Ты мой папа-клоун. Выход шестой Всю дорогу Роман приставал к Ваньке. — У тебя, брат, щеки скоро нос задавят. — Не задавят, — не сдавался Ванька. — Это почему же? — А потому, что они дружат. — Кто дружит? — Нос со щеками. — А как твоя фамилия, ты знаешь? — Знаю, Синицын. А твоя? — А моя Самоновский. Хочешь, и я буду твоим папой? Я ведь тоже клоун. — Нет, — сказал Ванька, подумав. — Двух папов не бывает. — И тихонько чему-то своему рассмеялся. — Ну, я буду немножко папой, можно? — Немножко можно! — великодушно согласился Ванька. Синицын ревниво вмешался: — Вань, а ты знаешь, куда мы едем? — Домой, — неуверенно протянул мальчик и с тревогой посмотрел на Романа. — Правильно, Ванька, домой, — поспешил заверить Синицын. — В Орехово-Борисово. — Там орехи есть? — удивленно, с надеждой предложил Ванька. — Орехов нет, но Борисов, наверное, достаточно. На Каширском шоссе вдруг оттепель — слякотная грязь, вылетая из-под колес бесчисленных грузовиков, стала залеплять стекло. Синицын пустил щетки. — Ты Буратино знаешь? — опять пристал Ромашка. — Буратино — это с носом, — авторитетно отозвался Ванька. — Помнишь, Буратино попал в страну дураков? Мальчик утвердительно кивнул. — Так вот: Орехово-Борисово и есть эта самая страна дураков. — Это как понимать? — почти обиженно поинтересовался Синицын. — Очень просто: когда в Москве мороз, в Орехове-Борисове оттепель. В Москве проливной дождь — в Орехове-Борисове солнце сияет. В Москве академики живут, а в Орехове-Борисове — клоун Синицын. — Не порть мне ребенка, — сказал Синицын. И оба клоуна дружно расхохотались, а Ванька обхватил Синицына обеими руками сзади за шею и, веселясь, завизжал, тоненько, пронзительно и протяжно. Выгружались около дома. Роман сказал Ваньке: — Ну, Ваня Синицын, рассмотри хорошенько, какая у вас с папой машина. Мальчишка медленно двинулся вокруг «Запорожца», ведя рукой по корпусу и приседая, чтоб разглядеть свое неясное отражение в красных боках. — Птица, — горячо зашептал Ромашка, — ты догадался снять Лёсину фотографию? И Синицыну очень зримо представился большой портрет Лёси, всегда улыбающейся ему со стены их однокомнатной квартиры. Он стиснул зубы так крепко, что они скрипнули. — Ты что-нибудь имеешь против Лёси? — Ты же знаешь — ничего. Но подумай сам, Птица. «Ай да Роман», — подумал Синицын. — Папа, ты пожарный клоун? — спросил, подходя, мальчишка. — Пожарный, — сказал Синицын, — горю ясным огнем. А ну, кто скорей? И, подхватив чемоданчик, тючок с Ванькиной одеждой, бегом скрылся в подъезде. Когда Роман с мальчишкой вбежали в парадное, то вызывная кнопка лифта уже светила красным огоньком. Синицын прятал Лёсин портрет за холодильник — и вдруг увидел на кухонном столе записку: «Сережа! Я умолила папу заехать перед нашим отлетом. Тебя нет дома, ждать мы не можем. Самолет из Шереметьева 16.40, рейс…» Синицын взглянул на кошачьи ходики. 16.55. Во рту сделалось отвратительно горько. Он облизал пересохшие губы. «Почему ты не звонил? Ведь ты знал, что я сегодня уезжаю. Если будет с кем переслать письмо — напишу. Где ты все время пропадаешь, я ненавижу твой цирк. Убегаю. Целую 1000 — Лёся». И ни слова о Ваньке, ни слова! — А где моя мама? — Ванька и Роман стояли в дверях кухни. Кошка на ходиках дергала глазами: туда-сюда, туда-сюда. — Мама скоро приедет, — сказал Синицын. — Раздень его, Роман, пожалуйста. Ванька знакомился с комнатой, пока друзья наскоро готовили на кухне клоунский обед: на первое — второе, а на третье — по сигарете. То и дело из комнаты долетал Ванькин голос: — Я ничего не трогаю, я только глазками, только глазками… — Воспитанный мальчик, — заметил Ромашка. Когда накрыли на стол и Синицын позвал Ваньку, ответа не было. Синицын вошел в комнату. Сон, видимо, сразил Ваньку внезапно. Он лежал ничком на полу у кровати, в пухлом кулачке была стиснута статуэтка Чарли Чаплина, у которой Ванька уже успел оторвать голову. Уходя, Ромашка сказал: — Птица, этот Липкин — большой фокусник. Он ничего не говорит просто так. На какие это наши зарубежные гастроли он намекал? Ась? Выход седьмой Среди ночи Ванька пробудился и «дал ревака». Требовал какую-то загадочную «Вералавну». Синицын, плохо соображая спросонья, с трудом догадался, что это, должно быть, одна из любимых малышом детдомовских воспитательниц или нянечек. Утешал Ваньку, как мог. Наконец Ванька потребовал пить, потом писать, потом опять пить и так же неожиданно, как разревелся, буйно развеселился. Он подпрыгивал на животе у Синицына, воображая себя лихим наездником, заливался беспричинным хохотом, показывал Синицыну, как он делает «мостик» и умеет засовывать большой палец ноги в свой щербатый рот. Уже под утро предложил Синицыну «немножко подраться подушками». Закончил свою ночную гастроль горькой обидой на папу, который, как выяснилось, дрался подушками «неправильно, потому что больно», немножко поревел и блаженно заснул. Синицын еще полежал в обморочном состоянии, потом поднялся с головной болью, разбитый и стал готовить завтрак. За завтраком обнаружилось, что Ванька томительно долго сидит за едой. Он набивал себе пищу за толстые щеки и замирал, что-то одному ему известное обдумывая и не утруждаясь жевать. Синицын нервно посматривал на часы и сам запихнул в малыша последнюю ложку каши. — Слава богу! — в сердцах произнес Синицын. — Не слава богу, — промямлил Ванька с набитым ртом, — а слава труду. Первый человек, которого Синицын встретил в цирке, был Димдимыч. Хоть и в партикулярном платье, Димдимыч держался фрачно. Склонил величественно голову, продемонстрировав Синицыну идеально прямой пробор, протянул Ваньке большую белую руку, которую тот не замедлил, как мог, пожать, и концертно провозгласил: — Ты, Синицын, молодец, и сын у тебя будет молодец. Поздравляю! И, печатая шаги, удалился. Даже не все из цирковых знали, что Димдимыч, успешный в прошлом артист, прямо из цирка ушел на фронт с конной группой Туганова и, служа в кавалерии, в лавовой атаке под Сталинградом лишился правой ноги выше колена. Чего стоило этому красивому, невозмутимому человеку возвращение к цирковой работе, знал только он один. В гримерной Роман, многозначительно подмигивая и нервно оглядываясь на малейший шорох, шепотом объявил, что у него есть «новость со знаком качества». Завязали Ваньке под подбородком большое чистое полотенце и велели гримироваться на свой вкус. В минуту мальчик сделался похож на солнечный спектр. Но решили, что это только начальный эскиз. Сами клоуны обсуждали новость. Да, фокусник знал, что говорил. Намечено гастрольное турне. Большая сборная программа. Три их лучшие антре включены. Это точно! Уже все подписано на самом верху. Турне начнется через две недели и пойдет по четырем странам. — Угадай, какая первая? — Глаза у Ромашки так и лезли из орбит. — Остров Пасхи. — Идиот! Канада!!! Синицын опрокинул стул, заграбастал Ромашку в объятия, и клоуны, к полному восторгу радужного существа, которое еще совсем недавно было мальчиком Ваней, исполнили в гримерной что-то вроде «танго смерти». Синицын до мелочей представил себе встречу с Лёсей. В Монреаль приезжает советский цирк. Повсюду афиши. Лёся видит их имена и мчится к ним в отель. Но их нет. Они будут прятаться от нее в цирке. Конечно, все советские, которые сейчас в Монреале, приходят на представление. Лёся садится в первый ряд. Два антре прошли — Лёсю он не замечает. И только в третьем Белый клоун вдруг видит белокурую женщину в первом ряду… Это будет грандиозно! Она все вспомнит… А после представления он скажет ей о Ваньке. Да, а что же будет с Ванькой, когда Синицын уедет в Канаду? Не возвращать же мальчишку, хотя бы на время, в детдом? Роман успокоил. Все уладится. Он уже продумал это за Синицына. Алиса взяла творческий отпуск на год. Роман уговорил ее заняться дрессурой. Теперь она подыскивает для себя собак. Оказывается, «дама с собачками» ей тогда запала в душу. На время гастролей Ванька будет жить у них. Алиса согласна. — А ты сам знаешь, Птица, что такое Алисино «да» или Алисино «нет». В гримерную вступил Димдимыч. Одобрил Ванькины художества и сделал официальное объявление о предстоящих гастролях — повторил слово в слово то, что рассказал Ромашка. И добавил: через день соберутся все исполнители сборной гастрольной программы. Назначаются общие репетиции. Теперешняя программа пойдет уже без них. Послезавтра им дается выходной. Димдимыч желает друзьям весело и полезно провести свободный день. Отмыть Ваньку как следует не удалось, поэтому он смотрел папу и дядю Романа с осветительской площадки. Клоуны опасались, что малыш начнет во время действия громко выкликать их по именам или во всеуслышание протестовать, когда Белый клоун навешивает Рыжему звонкие апачи. Но ничего подобного не произошло. Возможно, помогла предварительная беседа и уверения, что все ссоры и оплеухи будут «понарошку». В награду за хорошее поведение в зале Синицын повел Ваньку за кулисы смотреть зверей. Ванька крепко держал Синицына за руку и поглядывал на него снизу вверх с немым обожанием. Даже зверей смотрел без всякого увлечения. Но тигр Ваньку все-таки покорил. Долго наблюдали, как полосатый зверюга мотается по клетке из угла в угол, вывалив между желтых клыков широкий розовый язык. — Папочка, почему он язык высунул? — Ему жарко. — А почему он не снимет шубу? Папочка Синицын растерялся. Сын Ваня ответил за него: — Он не может. У него нет рук — одни ноги. Правильно ответил. Репризно. Антракт Синицын, само собой, за рулем. Рядом Ромашка, задавленный большой дорожной сумкой со всякой снедью. Чудеса Алисиной кулинарии в маленьких из-под майонезабаночках и в банках побольше, в которых когда-то мокли в мутно-зеленом рассоле пузырчатые «огирки», или маринованные грибы боровички выглядывали на свет, расплющив о стекло края розоватых шляпок, или разрезанные пополам груши привлекали лакомок, вызывая во рту приторный вкус компотной сладости. Сейчас, закрытые пластмассовыми крышками, а то и просто прихлопнутые листами чистой бумаги и перехваченные вокруг горла черными резиновыми колечками или обрывками шпагата, наполненные новым для них содержанием, банки прижимались друг к другу стеклянными боками и умещались в два ряда — банка на банке. Почетное место в середине сумки занимал высокий и толстый, расписанный красными розами по голубому фону термос с металлическим, туго завинченным стаканом наверху. Стакан был слегка помят. В него многократно наливали горячий чай или подслащенный кофе и часто роняли стакан на пол, ожегши пальцы и не уставая удивляться, что термос так хорошо и долго держит тепло. Еще в сумке пряталась белая эмалированная кастрюля, крышка которой была хитро прижата веревочкой, пропущенной в скобку кастрюльной крышки и на растяжку привязанной к ручкам. Поверх кастрюльки, упакованная в клетчатую большую салфетку, побрякивала посуда: четыре чашки, четыре тарелки и миска. Нож, ложки и вилки лежали на самом дне сумки, отдельно, в другой клетчатой салфетке. Кроме этого, поверх банок и посуды в сумку были сложены свертки и сверточки, в самой разной на вид и ощупь бумаге: в тонкой, промасленной и хрустящей, и в газетной, и в мягкой рябоватой, желто-серой — оберточной. Кое-где на свертках проступали влажные пятна. Что не влезло в дорожную сумку, стояло в ногах у Ромашки. Сок — томатный и яблочный — и минеральная вода в бутылках разместились в авоське с завязанными узлом ручками. Хлеб — белый и черный — сложен у заднего стекла за спинкой сиденья. На сиденье — в тесноте, да не в обиде — два новых пуделя Алисы, сама Алиса Польди и, конечно, Ванька. Еще под крышей багажника прихлопнуты новые санки, с которыми Ваньке предстоит сегодня дебютировать. А зима-то идет на убыль. Небо безоблачно голубое. Темное шоссе влажно блестит под лучами раннего солнца. По обе стороны от шоссе снег окрашен бурой грязью, бензиновой копотью от снующих на асфальте машин. Но чуть дальше, там, где тянутся вдоль дороги ряды березок, снег ослепительно белый, искристый, не тронутый ни людьми, ни капризами погоды — чистый, холодный снег. Кое-где на тонких ветках берез удержались листочки с прошлогодней осени. Сейчас они скрючились, почернели, но все еще держатся за ветку. Хочется им, насквозь промерзшим, дожить до настоящего тепла. Даром, что ли, перетерпели они долгую зиму, а теперь-то совсем немного осталось. Один такой даже желтый осенний цвет сохранил. А вот еще два желтеют — один на белом фоне, другой на голубом. Синицын съехал на обочину. — Ты чего останавливаешься? — Очки темные надеть. Слепит очень. Выбрался с сиденья на асфальт, потянулся, стал разминать ноги. — «Запорожец» — хорошо, а олени лучше, — пропел Роман из-под сумки. — Помолчи, Ромашка. И ты, Сережа, не скачи, как козел. Вы лучше послушайте, какая тут тишина! Они замолчали, замерли, и тишина, забытая ими тишина, которая всегда таится у самого горизонта за синим лесом, раскинув над заснеженными полями невидимые, далеко окрест звенящие крылья, прилетела к ним. А потом зашуршала этими крыльями все слышней, все ближе. А потом послышались такие слова: — …некрашеные по сию пору стоят, а я ему говорю… Два колхозника в потертых ватниках проследовали рядком, огибая Синицына, мерно накручивая педали, — один в сапогах, другой в валенках с галошами, — и оба на велосипедах. До половины обмотанная холстиной и прикрученная к велосипедному багажнику, покачиваясь, тонко вызванивала двуручная пила. — Ты б, говорю, Петя, — громко продолжал хозяин пилы, мимоездом оглядывая Синицына, — съездил бы ты в город, купил емали этой, — велосипедисты проехали, — баллона двва-а… ааа! — послышалось уже издали, и улетел за горизонт обрывок чужого, случайного разговора. Колхозники быстро удалялись, накручивая педали, двигая ногами медленно, словно под водой, пока, уменьшаясь, совсем не пропали из глаз. Растворились в тишине. Только звон остался, далекий-далекий. Опять выехали на шоссе, проскочили мост через Москву-реку, обогнали обоих велосипедистов, потом ехали по прямой между берегом и лесом, свернули в гору мимо сплошного зеленого казенного забора, по пустому дачному поселку. Сползли с крутого спуска, обогнули еще один зеленый забор и уткнулись в накренившийся столб с облупленным круглым знаком «проезд воспрещен». Выпустили собак, вылезли сами, достали из багажника санки. Синицын подогнал машину под самый забор и запер дверцы. Пошли по узенькой, протоптанной в снегу тропинке вдоль берега реки. Впереди Алиса, придерживая Ваньку за воротник шубки, за ней Роман, за ним Синицын тащил на себе санки. Пудели, повизгивая от радости, по уши проваливаясь в снег, скакали по целине. А вот и киоск, закрытый на зиму фанерными щитами, унылый и забытый до летнего пляжного сезона, гостеприимный старый киоск. А летом зеленый, тенистый берег Москвы-реки будет опять заставлен автомобилями всех цветов и всех марок мира. И разморенный на жаре милиционер будет лениво, но неумолимо прогонять отсюда машины с московскими номерами: «Пешком — пожалуйста, а колеса только для гостей. Зона отдыха дипкорпуса как-никак». И у открытого, заваленного закусками киоска, и вокруг большого, горячего, установленного на простом деревянном столе самовара, и по всему берегу, и на сероватом речном песчаном пляже, и в прохладной, неглубокой, неторопливой воде будут барахтаться и плавать, стоять, сидеть, ходить, лежать, есть и пить, петь, курить, смеяться, болтать и блаженно помалкивать разноязычные и разноликие люди со всех концов земли. И наши московские детишки будут заводить случайные летние знакомства с миниатюрными, похожими на веселые живые игрушки япончиками, и с благовоспитанными немецкими «киндерами», и с разбитными маленькими американцами, и с черными общительными малышами Африки. Всего триста шагов по прибрежному песку, траве; сосны, заросли бузины, три-четыре старые ивы — и всем собравшимся здесь в ясный солнечный день людям не тесно, а привольно, спокойно и весело. Маленькая модель будущего человеческого мира. Только когда, когда же это будет? — Почему меня никто не встречает? Где мои советники? — шутовски негодовал Ромашка. — Ведь я не кто-нибудь, а пресс-папье французского посольства! Тут около киоска очень подходящая горка. Вскарабкались повыше, хватаясь руками за сосновые стволы. Синицын втащил Ваньку просто волоком. Кто-то недавно съезжал с этой горки на лыжах, еще лыжня сохранилась, как раз на ширину полозьев. Утоптали снег, поставили санки. С вершины горка казалась выше, чем от подножия. — Сначала должен съехать кто-нибудь из взрослых, — объявила Алиса. — Это должен быть сильный, смелый человек, привыкший к трудностям, — подхватил Ромашка. — Такой человек есть! — крикнул Синицын и занес ногу над санками. Но Ромашка уже успел плюхнуться на дощатую спинку. Синицын всем весом обрушился на Ромашкины покатые плечи, полозья скрипнули, и санки, набирая скорость, понеслись по твердой лыжне, вихляя между стволов и вздымая снежную пыль. — Задержите старт! — задушенным голосом взмолился Роман, вцепившись коченеющими пальцами в железный передок саней. — Я забыл фотографию любимой жены!.. Скорость все возрастала. — Внимание! Выходим в открытый космос! — крикнул сверху Синицын. Санки подбросило, полозья выскочили из лыжни, и друзья увидели, что киоск, который должен был оставаться справа, вдруг почему-то нахально встал на пути и начал расти как на дрожжах. — Катапультируйся! — басом заорал Ромашка. — Земля, Земля, — тонким голосом заверещал Синицын, которому снежной пылью залепило очки. — Земля, ничего не вижу, дайте совет… И санки с разлету врезались в киоск. Ромашка едва успел отдернуть руки. Фанерный щит получил три мощных удара: сначала передком саней, потом Ромашкиной головой и — завершающий — левой коленкой Синицына. Дробное эхо покатилось над замерзшей рекой. Клоуны барахтались в снегу по обе стороны от санок, не в силах подняться, потому что их атаковали обезумевшие пудели. Очки Синицына Ромашка аккуратно снял с куста недалеко от киоска. Когда — один хромая, а другой прикладывая к голове снег — они залезли на горку, Алиса, обняв древесный ствол, сотрясалась от смеха, а Ванька воодушевленно заявил: — Я тоже хочу, как папа! — Ванечка, — сказал Синицын, осторожно ощупывая колено, — это мы тебе показали, как не надо кататься… — Да, — поддержал Ромашка, — лучше не надо. А сейчас тетя Алиса утрет слезки и покажет, как надо. — Поедем, Ванечка. Ну их совсем, клоунов. — Алиса сняла свой длинный шарф, перекинула через передок саней, усадила малыша, села сама, намотав на руку концы шарфа, оттолкнулась, и санки стремительно заскользили вниз, точно следуя поворотам старой лыжни. Миновали киоск, вылетели на бугор, съехали в прогалину между кустов и, замедляя бег, остановились на засыпанном снегом пляже. Алиса, обернувшись, крикнула: — Не слышу аплодисментов нашему дебютанту! И клоуны, забыв про ушибы, устроили настоящую овацию в четыре руки. Потом катались по очереди, по одному и попарно, сидя, лежа и даже стоя пробовали, удерживая баланс с помощью Алисиного шарфа. Вывалялись в снегу, опьянели от морозного воздуха, проголодались и с раскрасневшимися лицами вернулись к машине. Жадно вкушали Алисины чудеса и, к горделивой радости Алисы, горячо внушали друг другу, что ничего вкуснее не пробовали. Все банки, баночки, кастрюльку и термос опустошили дочиста. И свертки не пощадили. Одна бутылка минеральной осталась. — Сейчас бы спать завалиться! — Смотри за рулем не засни, Птица прожорливая. — А вы мне по дороге рассказывайте что-нибудь замечательное! Ванька скоро уснул, положив голову на Алисины колени. Собаки тоже подремывали. — Ну, кто будет рассказывать? — Я расскажу, — вызвалась Алиса. Рассказ Алисы про белую ворону Давно это было. До войны. Но я все хорошо помню. Отец повел меня в зоопарк. Меня очень влекли птицы. В птичьем павильоне кроме нас с отцом ходил еще какой-то старик: белая борода, широкополая соломенная шляпа и большой альбом под мышкой. Старик мне очень поправился, я все гадала, что у него в альбоме такое? А старик заметил, как я на него поглядываю, и подошел. — Как тебя зовут? — спрашивает. — Алиса. — А на кого ты похожа? — На папу. — Нет, — говорит старик, — ты похожа на маленькую цветную свечку, которую зажгли в темной комнате на новогодней елке. Я почему-то очень смутилась, а старик опять спрашивает: — Как ты думаешь, — говорит, — какая птица самая красивая? — Не знаю, — говорю, — наверное, лебедь? — Нет, — старик покачал головой. — Тогда павлин. — Нет. Никогда! — Но ведь не попугай же? Старик смеется: — Нет, конечно. — А потом говорит: — Самая красивая на свете птица — белая ворона. Я на папу посмотрела тогда, а он ничего, молчит, слушает старика. — Почему белая ворона? — спрашиваю. — А потому, — отвечает старик, — что она исключение. Можно увидеть стаю лебедей, семью павлинов, компанию страусов. Но никто никогда не видел целую стаю белых ворон. Да этого и не может быть. Тогда все потеряет смысл. Старик выставил вперед бороду и оглядел нас вызывающе. Но мы не возражали. — Белой вороной нельзя стать по желанию, — воскликнул старик. — Нужно призвание, талант! Белой вороной нужно родиться. Конечно, любая ворона может вываляться в муке, выпачкаться в мелу, выкраситься белилами. Многие обыкновенные вороны так и делают. Но они не белые — они ряженые. И белую ворону можно очернить, но сделать ее черной невозможно. Она белая ворона! Она самая прекрасная птица, потому что ей труднее, чем другим. Она всегда хорошо заметна в любой стае. Поэтому, как правило, становится предметом всяческих охотничьих нападок. Но она гораздо важнее любой вороны в стае. О такой стае говорят: стая, в которой летает белая ворона. По ней одной помнят всю стаю! Но белых ворон обычно недолюбливают. — За исключительность? — спросил старика папа. — Нет. За чувство ответственности. Быть исключением из общего правила — это очень, очень ответственно. И белые вороны это понимают. — А здесь, в зоопарке, есть белая ворона? — спросила я. Старик рассмеялся и погладил меня по голове. Рука у него была сухая и горячая. — В жизни таких птиц, кажется, не бывает. Но в искусстве без них не бывает жизни. Некоторое время он шел с нами вдоль клеток молча. Потом кивнул нам: — До свидания. Мы смотрели, как он уходит от нас по дорожке, крепко прижимая локтем свой большой альбом. — Папа, — спросила я, — этот старик сумасшедший? Отец строго взглянул на меня: — Я думаю, он — художник. Выход восьмой «Сын у меня, — думал Синицын, — сын Ванька. И я уже не тот Сергей Синицын, каким был раньше. Синицын плюс еще что-то. Только что это такое, я понять не могу. Только это не Ванька, Ванька сам по себе, я сам по себе. А вот то, что мы вместе, и есть это „что-то". Но что это такое?» Репетиции гастрольной программы шли в цирке полным ходом. Утром Синицын завозил Ваньку к Алисе, а вечером забирал домой. Алиса старательно репетировала дома, втайне подготавливая свой дебют в новой для нее роли. Теперь у нее были два пуделя, мраморный дог и маленький японский хин. У Романа в карманах стали обнаруживаться кусочки сахара и бефстроганов в размокших обертках. И вдруг Алиса открыла в малыше дар дрессировщика. Всячески поощряемый Алисой, Ванька стал уже совершенно сознательно помогать ей, и Алиса призналась клоунам, что плохо представляет себе будущий номер без Ванькиного ассистентства. Ванька сиял от гордости, от него неистребимо попахивало псиной. Клоуны уставали до полного изнеможения. Они пересмотрели свои старые репризы, усложнили трюки и теперь бесконечно повторяли одно и то же, ища нужный ритм и темп. Синицын успевал накормить Ваньку ужином, уложить в подаренную Димдимычем кроватку, навредить какую-нибудь диковатую колыбельную историю, без которой Ванька не желал засыпать, и, едва коснувшись ухом подушки, забыться тяжелым сном. И этот вечер был похож на все предыдущие, только Ванька уснул, так и не дослушав истории, где в финале, по замыслу Синицына, людоед по имени Фома должен был положить свои острые зубы на полку и радостно поступить продавцом в кондитерский магазин. Синицыну приснилось, что он приехал за Ванькой. Но в квартире, кроме собак, никого нет. Он ходит по комнатам и всюду — под кроватями, за дверьми, в шкафах — ищет Ваньку, а за Синицыным ходит маленький хин и, похрапывая, лает. «Я ведь прекрасно говорю по-собачьи, — сообразил во сне Синицын. — Сейчас спрошу хина, где Ванька… Как это надо протявкать-то?» Синицын напрягся, припоминая собачий язык… и проснулся. В комнате было темно. Призрачный свет от уличных фонарей расплылся бледным пятном по низкому потолку. Послышалось, как возле дома проехала машина, судя по звуку мотора — грузовик. Вдруг кто-то в комнате, прямо под ухом Синицына, захрапел и хрипло несколько раз пролаял. «Сплю я или с ума сошел?» — с каким-то вялым интересом подумал Синицын. И, словно кто-то щелчком выключателя вернул ясность. Синицын отбросил одеяло, рывком соскочил на пол, нагнулся над Ванькиной кроваткой. Ванька сполз с подушки, лежал навзничь. Из открытого, с пухлой верхней губой рта вырывался тугой протяжный храп. Синицын приподнял малышу голову, подсунул под нее подушку. Ванька открыл бессмысленные сонные глаза и закашлялся, будто залаял, — сухо, отрывисто, жутко. — Ванька, Ванька! — позвал Синицын. — Папа, — неожиданно страшным хриплым басом произнес Ванька и опять залаял прямо в лицо Синицыну. Схватив Ваньку и укутав его одеялом, Синицын, как был босой, в одних трусах, бормоча: «Ванечка, ну что ты, что ты…», выбежал на лестничную площадку и прилепился пальцем к белой кнопке соседского звонка. — Кто там? — спросил из-за двери испуганный женский голос. — Это я, ваш сосед, Синицын. У меня очень плохо с ребенком. Откройте, пожалуйста. — Синицын никак не мог вспомнить, как зовут соседку. Они иногда встречались в подъезде, познакомились, здоровались, но на этом общение кончалось. За дверью зашуршало. Дверь приоткрылась. Соседка, пожилая растрепанная женщина, с испугом оглядела Синицына через дверную цепочку. — Что случилось? Ванька опять закашлялся. Дверь захлопнулась, цепочка с грохотом слетела, и соседка, распахнув дверь, вышла к Синицыну. — Мальчик у вас? Какой славный… Ванька почему-то испугался, махнул на нее рукой, собрался зареветь и весь затрясся в кашле. — Неотложку надо, — сказала соседка. — Я сейчас, только возьму монетку. Она скрылась в глубине темной квартиры и скоро появилась в наброшенной на халат шубе. Телефон-автомат был в подъезде рядом. — Ничего. — Соседка запирала дверь на ключ. — Вы не пугайтесь. Идите к себе. И она затрусила к лифту, шлепая стоптанными задниками туфель. До Синицына донеслись ее вздохи: «Господи, господи…» Синицын, оставив свою дверь открытой, прохаживался с Ванькой на руках из комнаты в кухню, из кухни в комнату. Если бы не кошачьи глаза ходиков, он бы уверился, что время остановилось. Наконец лифт загудел, и вошла соседка, а за ней румяный врач — белый халат, шапочка, на шее стетоскоп, в руке черный чемоданчик. — Я их внизу подождала, — пояснила соседка. — Молодцы — как скоро приехали. Только взглянув на Ваньку и услышав его лающий кашель, врач определил. — Ложный круп. Потребовал кипятку, много кипятку и соды. Сода у соседки нашлась. Она принесла свой чайник и вскипятила на кухне два чайника и две полные большие кастрюли. — Откройте горячий кран в ванной, — распоряжался врач. Синицын до отказа вывернул вентиль. — Ничего, сойдет, — констатировал врач, сунув палец под струю. Заткнули в ванне пробку, всыпали соду и вылили две кастрюли кипятку. Зеркало над умывальником сразу запотело. — Давайте больного. Заперлись в тесной ванной комнате — Синицын с Ванькой на руках, врач и соседка с двумя чайниками. Синицын, по требованию врача, держал Ваньку над самой водой. Соседка лила в ванну кипяток из чайников, а врач, набросив на себя и на Ваньку мохнатую простыню, заставлял его дышать содовым паром. — А в солнечной Бразилии, Бразилии моей, такое изобилие невиданных зверей, — приятным тенорком напевал под простыней врач. Больному врач очень понравился. Ванька с готовностью проглотил таблетки и продемонстрировал, как умеет показывать горло без помощи чайной ложки. — Браво! Артист! — оценил Ванькины способности врач и обратился к соседке: — Запомните, бабушка… Соседка смутилась. — Я ихняя соседка, — сказала она, указывая на Синицына. — Тогда проинформируем отца, — бодро исправил свою оплошность врач. Синицын все внимательно выслушал: ОРЗ — значит острое респираторное заболевание. Ложный круп — это отек в горле. Форма легкая. Но может усложниться. Если опять повторятся хрипы — содовый пар и немедленно вызвать неотложку. Тогда Ваньку заберут в больницу. Вот рецепты на лекарства. Синицыну, очевидно, нужен бюллетень? Или мать будет сидеть с мальчиком? — Моя мама скоро приедет, — обнадежил Ванька врача. — И прекрасно. Значит, все-таки бюллетень? Синицын и соседка провожали врача до дверей. — Я ему дал димедрол, он должен хорошо заснуть. Прислушивайтесь к нему внимательно. — Врач остановился в дверях и задумался. — Да, лекарств у вас сейчас, конечно, нет. Я вам оставлю немного олететрина. — Он открыл чемоданчик и сунул Синицыну облатки. Щелкнув замками, признался, улыбаясь: — Вы ведь клоун, верно? Я вас смотрел. Обоих. Здорово! И, тряхнув Синицыну руку, исчез. Соседка пошла к себе, поставив Синицыну условие, чтоб он ее позвал, если понадобится. Синицын поблагодарил. — Простите, я забыл ваше имя-отчество. — Зовите просто Мария. У меня отчество трудное: Евтихиановна. Выход девятый До утра Синицын почти не смыкал глаз. Временами тонул в гулкой бездонной черноте и, успев ужаснуться тому, что засыпает, выныривал, приподнимался на локте и напряженно вглядывался в щекастое белобровое лицо рядом с собой на подушках. Ванька дышал шумно, но без хрипоты. Синицын смотрел на него и думал о себе как-то отвлеченно, как о постороннем человеке. Ему сейчас многое надо было решить за этого человека. Постепенно комната наполнилась серым светом зимнего утра. Застучал скребок дворника. Щелкнули замки, и хлопнула дверь соседней квартиры. Синицын слышал, как соседка подошла к его дверям, постояла и ушла. Загудел лифт. Потом привычный этот гул стали забивать голоса, доносившиеся снаружи, шум уличного движения. Откуда-то долетела музыка — то ли марш, то ли фокстрот — не разберешь. И Синицын незаметно для себя заснул. Его разбудил настойчиво дребезжащий звонок. Кто-то топтался на лестничной площадке, слышались чьи-то голоса. Синицын нашарил туфли, накинул халат и открыл дверь. Димдимыч и Ромашка. — Что стряслось, Птица? Ты почему не был на репетиции? — Тише… На кухне коротко рассказал о Ванькиной болезни и — как под ледяной душ ступил — объявил Ромашке: — Если Ванька скоро не выздоровеет, поедешь в Канаду один. — Волнуясь, стал втолковывать: — Начинайте репетировать с Димдимычем, не теряйте ни минуты. Димдимыч, милый, вы же можете подавать Ромашке мои реплики. Все прекрасно получится. Репризы от этого мало проиграют, тем более для тех, кто не видел наше антре. В конце концов, Рыжий в старом цирке обычно выходил под шпрехшталмейстера. Это нормально. — Кого ты стараешься убедить, Сергей? — спросил Димдимыч. — Нас или себя? Ромашка, так и не сняв шапку, сидел на табуретке, курил и смотрел в пол. — Сними шапку, — сказал Синицын. — Оставь меня в покое! — огрызнулся Роман. — Есть какой-нибудь Айболит, который его быстро подымет на ноги? — спросил Ромашка после тяжелого молчания. — Из-под земли достану. Вступил Димдимыч. Он знает по опыту — родительскому, конечно, — что при Ванькином заболевании Айболит бесполезен. Форсировать здесь нельзя. Все пройдет, он не сомневается, но не сегодня и не завтра. И даже не послезавтра. А до отъезда остается три дня. — Мы с Романом, конечно, попробуем порепетировать. Посмотрим, что получится. Ведь верно, Роман? — Ромашка выпустил дымное колечко. — Но ты, Сергей, должен нам пообещать, что, если твой сын через два дня наладится, ты поедешь, а Алиса Польди, она… — Да Алиса будет беречь Ваньку пуще глаза своего. И Айболита никакого не нужно. — Роман наконец снял шайку. Димдимыч, уходя, столкнулся в дверях с врачом из районной поликлиники. Роман решил задержаться, послушать врачебный прогноз. Врач, полная одышливая женщина, долго мыла руки, а Ромашка прислуживал ей, вертя краны, подавая чистое полотенце и распахивая перед ней двери. Может быть, ему казалось, что, если задобрить врачиху, Ванька быстрее поправится? — Какая температура? Врач, хоть и была информирована неотложкой, подробно расспросила обо всем Синицына. Потом ласково растолкала Ваньку. Он пробудился в мрачном настроении и с величавой надменностью позволил себя прослушать и прощупать. Болезнь протекает в легкой форме. Нет, температуру ему лекарством сбили. К вечеру опять должна подняться. Давать теплое питье, как можно больше. Хорошо молоко с боржоми или чай с лимоном. Дня через три-четыре, если все будет идти как положено, мальчик поправится. И утвердила те же лекарства, что и неотложка. Роман вызвался сходить в аптеку и обещал позвонить Алисе, чтобы немедленно привезла лимоны и боржоми. Он пританцовывал на ходу от радости. Громко восхищался советской медициной вообще и толстой врачихой в частности. — Птица, какая она милая, правда? Внимательная такая. Уж она знает… — Быстро же ты своего Айболита забыл… А Ромашка: — Тита-дрита, тита-дрита, ширвандиза-ширванда. Мы родного Айболита не забудем никогда! — Пропел и упрыгал, размахивая потрепанной хозяйственной сумкой. Алиса приехала раньше, чем вернулся Роман. Привезла молоко, лимоны. Боржоми не достала. Роман тоже натащил молока. — Теперь у тебя, Птица, только кисельных берегов не хватает. — С детства не люблю этот пейзаж, — сказал Синицын. — Представляешь: ноги в киселе вязнут, — почмокал губами, изображая звук шагов в кисельной жиже, — приходишь к речке, а она прокисла. — Молоко может быть можайское, — заступился за сказку Роман. — А кисель из диетстоловой. Знаешь, сверху пленка такая, резиновая, толстая, как батут, слона выдержит. — А ты по этому киселю верхом скачешь на сером волке. Беззубом, конечно. — Почему беззубом? — удивился Роман. — У оптимистов все волки беззубые. — А сам-то? А сам? — Ромашка хохотнул. — Ты же в каждой лягушке подозреваешь прекрасную царевну. Алиса, ну скажи, что я, не прав? — Довольно, — сказала Алиса. — Ваше антре окончено. Ване пора давать лекарство и ставить градусник. И решительно двинулась в комнату, неся чашку и на ходу помешивая дымящийся чай, в котором кружилась лимонная долька, похожая на желтое велосипедное колесо. Выход десятый Хорошо, что у него нет телефона. Он бы обязательно стал названивать Баттербардтам, и в конце концов отозвался бы на очередное «Алло!» Мальвы Николаевны и наверняка наговорил бы глупостей. Скорее всего, надерзил бы жутко, непоправимо. «Ну, Птица-Синица, как живешь со своими бутербродами?» «Вот так и живу. Тебе-то, Челубеева, что за дело?» А от Лёси никаких вестей. Ну, и что особенного? Телефона у него нет, переслать с кем-нибудь письмо мог случай не представиться, а по почте из Канады письма небось целый месяц идут. А если Лёся звонила своей матери и просила что-нибудь передать для него, клоуна Синицына? Пойти позвонить? И услышать: «Нет, не звонила. А вы знаете, Сергей Димедролович, сколько долларов стоит телефонный разговор из Монреаля?» Нет, к чертям! Но телеграмму, всего в одно слово телеграмму, все-таки могла бы дать ему Лёся? А она даже своего адреса не оставила. Сколько раз он перечитывал ее последнюю записку! Никому не показал, даже Ромашке. Прятал в холодильнике, в морозилке. Про цирк это она, конечно, в запальчивости так написала. Лёся такая умница… И вдруг «я ненавижу твой цирк». И Ромашке совершенно незачем знать эту случайную фразу. Вообразит себе черт знает что. Вот они послезавтра увидятся в Монреале, и все станет на свои места. Только бы Ванька выздоровел. И, ухаживая за малышом, Синицын с тревогой вглядывался в его лицо. За время болезни Ванька стал каким-то вялым, скучным. Круглые щеки опали и побледнели, под глазами лиловые тени. Лечится малыш послушно, но температура не падает ниже 37,5, хотя дыхание наладилось и кашель почти прошел. Сегодня никак не мог сразу заглохнуть положенную таблетку олететрина, пыжился, таращил крутые свои глаза, и Синицыну показалось, что белки глаз у Ваньки пожелтели, как у кота. А может быть, свет от лампы так падал? Абажур-то желтый. Врачу Синицын забыл сказать о своем наблюдении, а она ничего нового не заметила. — Продолжайте намеченный курс лечения. Вчера Ванька опять спросил Синицына: — А когда моя мама приедет? — Скоро, скоро приедет. — А какая моя мама? Тетя Алиса говорит, что моя мама красивая и добрая. Только тетя Алиса никак не могла вспомнить, как мою маму зовут. — Малыш улыбнулся. — Тетя Алиса говорит, что она маму всего один разочек видела. А как зовут мою маму? И уставился в глаза Синицыну пристально, не мигая, как тогда в малышовой спальне. Лёсино лицо — не то, что на фотографии, смеющееся, а такое, каким в первый раз его увидел Синицын, удивленное, с высоко поднятыми бровями, — на мгновение возникло перед ним и дернуло подбородком: что, мол, глядишь, клоун?.. Синицын с трудом перевел дыхание. — А это секрет, — с ужасом и отвращением услышал он свой бодренько-фальшивый голос. — На сто лет? — Ну, не на сто… Вот мама скоро приедет и сама тебе скажет. Ладно? — Ладно… — медленно протянул Ванька, продолжая изучать Синицына. И вдруг: — Какой ты смешной, папочка. Ты даже смешнее дяди Романа. Я тебя хочу поцеловать. И когда Синицын стиснул в объятиях похудевшее легкое тельце, Ванька сказал: — Когда я вырасту большой, я тоже буду клоуном. Правда? — Правда, — сказал Синицын, пряча лицо в отросшие Ванькины вихры. — Ты уже клоун. Мой любимый клоун. Вечером, когда Ванька уснул, Синицын позвонил у двери соседки. — Добрый вечер, Мария Евтихиановна. — Запомнили! Ну, как Ванечка ваш? — Спасибо, ничего себе. Мария Евтихиановна, мне необходимо отлучиться часа на полтора. Вы не согласитесь посидеть у меня, покараулить Ваньку? — Господи, пожалуйста. — Это вас не очень затруднит? — Что вы! Боитесь, не справлюсь? — Да нет, я… — Не бойтесь. Знаете, сколько я своих детей вырастила? Девять душ. — Девятерых? Да вы же мать-героиня! — До героини не дотянула. Но все в люди вышли. Погодите, я только книжку свою прихвачу. Он поехал без предварительного звонка. Уверен был, что застанет их дома. — Птица! А где же Ванька? Ты его оставил одного? — И собакам: — Молчать, тунеядцы! — Ваньку соседка стережет. — Святая мать Мария! Так, значит, все в порядке? Завтра Алисочка его забирает, а мы с тобой… Ромашка раскинул руки, турбинно взревел и закружился по комнате, разогнав собак. «Эх, Ромашка, милый друг! Бывает, конечно, хуже, но нам с тобой сейчас не позавидуешь». — Я вот тут написал… — Синицын извлек из кармана вчетверо сложенный листок. — Что это? — Роман насторожился. — Это в наше управление. — Синицын старался не глядеть на Романа, когда протянул ему бумагу. — Я тут объяснил, как умел. Ты прочти. Ромашка развернул листок и стал читать. Алиса заглядывала ему через плечо. Она прочла быстрее Романа. — Поужинаешь с нами, Сережа? — спросила Алиса, подняв на Синицына спокойные ясные глаза. Роман все еще глядел в листок и шевелил губами, как малограмотный. — Нет, Алиса, спасибо. Мне надо возвращаться к Ваньке. — Да-а, свалял ты ваньку. — Роман тоже старался не глядеть на Синицына, протянул ему обратно листок. Алиса вынула бумагу из Ромашкиной руки. — Сережа, ты хочешь, чтобы мы передали твою объяснительную в управление? Я завтра передам. Может, все-таки выпьешь чаю? — Спасибо, не хочется. Роман, скажи, как прошла сегодня репетиция с Димдимычем? Получается? — Замечательно получается. Великолепно!! Уж во всяком случае гораздо лучше, чем с тобой. — Я так и думал. Желаю счастливых гастролей. — Боже мой, — сказала Алиса, — как с вами трудно. Когда вы оба станете взрослыми? — Я прямо сейчас. — Синицын шагнул и обнял Романа за шею. Так они стояли некоторое время молча. — Ах, Птица, — вздохнул Роман, — нелепые мы с тобой люди. Одно слово — клоуны. И конечно, Синицын остался пить чай. И Ромашка подробно рассказывал, что они придумали с Димдимычем. И как теперь выглядят репризы без Синицына. И кто что сказал, когда Ромашку с Димдимычем смотрела гастрольная комиссия. А потом разрабатывали план, как объяснить Лёсе отсутствие Синицына в гастролях, и решили представить дело так, что будто Синицын в последний момент вывихнул на репетиции ногу, а про Ваньку пока ничего не говорить. — Письмо ты ей написал? Давай мне. — Нет, не написал. О чем писать? Что люблю ее? Она и так это знает. — Я скажу, — оживился Ромашка, — что в спешке забыл твое письмо. Я за тебя, Птица, ей такое письмо на словах сочиню! — Вот и сочини, — сказала Алиса, — Если бы Сережа тебе сейчас письмо свое передал, ты бы, Ромашка, это письмо все равно бы обязательно забыл. — Почему? — Потому — забыл бы, и все. И Сережа бы на тебя не обиделся. — Не на меня, а на тебя, — сказал Ромашка. — Мне бы он просто плюх навешал. Синицын вернулся домой очень поздно. Тихонько открыл дверь своим ключом. Мария Евтихиановна мирно спала в кресле у Ванькиной кроватки. Раскрытая книжка сползла с колен на пол. «Интересно, что читают на сон грядущий добрые пожилые матери Марии?» — подумал Синицын. Он поднял книжку и заглянул на обложку. Там значилось: «О. Бальзак. Блеск и нищета куртизанок». Выход одиннадцатый С утра у Ваньки — это надо же! — нормальная температура. — Поздравляю вас, Иван Сергеевич! Что прикажете подать? Может быть, желаете омлет с яблоком-с? Молчит. — Совсем забыл! Ванька, тебе тетя Алиса прислала какие-то куриные котлеты по особому заказу. Говорит, твои любимые. Будешь есть? Молчит. — Ванька, чего молчишь? Ты себя хорошо чувствуешь? — Хорошо. — Голосок слабый-слабый. — Надо поесть, Ванька. Поешь, примешь лекарство, и я тебе почитаю новую книжку, вот: Эдуард Успенский, стихи. Очень веселые. Но Ванькины глаза наполнились слезами. — Ванька, что с тобой, сынище? — Лекарство противное! — Ванька раскрыл рот в беззвучном реве, и слезы покатились, как дождь по оконному стеклу. — Вот тебе раз! Ты же все время пил это лекарство, и вдруг — противное. — Все равно противное! — Ладно, пропустим один разок. Сейчас я тебе Алисины котлеты разогрею, а ты пока посмотри картинки. Синицын положил книжку на одеяло и вытер ладонью заплаканное Ванькино лицо. — Ванька, хочешь, я тебя рассмешу? Синицын состроил Ваньке свою знаменитую рожу. Ванька смотрел, приоткрыв рот, потом стал смеяться, колотя ладошками по одеялу. Отсмеявшись, неожиданно сказал: — Только больше не надо, папа. — Почему? — Мне немножко страшно. Когда Синицын вернулся в комнату с завтраком, Ванька спал, подсунув сложенные ладошки под щеку. Книжку Ванька, кажется, даже не раскрывал. Как он похудел! И личико бледное, маленькое и очень серьезное. Ну ничего. Пусть отсыпается. Температура нормальная, а щеки быстро нарастут. Будем каждый день ездить за город, дышать воздухом. Скоро весна. Лечь бы сейчас и заснуть самому, чтоб ни о чем не думать. Но не лежится, не сидится, все — «не». Синицын бессмысленно слонялся по своей маленькой квартире, останавливался у окна и смотрел на улицу. По пепельно-серому городскому снегу от автобусной остановки шли люди. Много людей. Шли гуськом по скользкой тропинке между сваленными грудами стройматериалов, мимо новенькой телефонной будки и автомобильной стоянки, где среди закутанных брезентами машин стыдливо краснел синицынский «Запорожец», и, выйдя на сухой асфальт, разбредались в разные стороны. Почти одни женщины. И каждая что-нибудь тащит в свою новую квартиру: сумку или чемодан, узел или картонный ящик. Вон одна бережно несет связанные друг с другом стулья. Немногие идут налегке. Двое вывалявшихся в снегу ребят прогуливают тощую черную собачонку с нахально закрученным на спине хвостом. Около дома напротив выгружают шкаф из мебельного фургона. Толстая дама в пегой шубе распоряжается двумя краснолицыми парнями. Парни поставили шкаф на тротуар и закуривают, а толстуха что-то говорит им, широко разевая рот и размахивая пегими рукавами. Тем временем ребята, убегая от собачонки, оказались около шкафа и в азарте игры, не замеченные никем, спрятались за полированной дверцей — влезли в шкаф. Собачонка обежала шкаф, сосредоточенно обнюхала новую полировку и, облюбовав себе один угол, задрала на него ножку. Пегая владелица всплеснула рукавами, и Синицын услышал ее сиренный вопль. Собачонка брызнула в сторону, толстуха бросилась к своему шкафу, а тут ей навстречу из-за полированной дверцы выскочили ребята — и наутек. Толстуха схватилась за пежину на левой стороне груди, а парни, уронив папиросы, сгибались в три погибели со смеху. Хорошо, что ребятишки сейчас выскочили. «Вот если бы они обнаружились уже в квартире, когда шкаф установят…» Синицын усмехнулся, отошел от окна, уселся за кухонный стол и закурил. «Человек должен построить дом, вырастить ребенка и посадить дерево». Кто так говорил? Кажется, древние индусы… Дома он, оказывается, не построил, ребенка не вырастил, дерева не посадил. Может быть, мадам Баттербардт права: несерьезный он человек. «Поговорить бы сейчас с мамой. Поговорить бы…» То незнакомое, желтое, восковое лицо среди цветов не было лицом его мамы. Это так поразило Синицына, что притупило стонущую боль непоправимой беды. Это чужое лицо в гробу, за которым он шел среди заплаканных соседских старушек, вызывало в нем чувство глухой враждебности, почти оскорбляло его. Он до сих пор едет на кладбище, как на муку. Заставляет себя несколько минут простоять у могилы, чтобы та непонятная злая сила, которая, издеваясь над ним, живым, совершила эту бесчестную подмену любимого существа, чтобы она, эта сила, не догадалась, как он испуган и унижен ею. А его мама теперь, наверное, шьет шляпки в дурацких каких-нибудь антимирах. Если, конечно, там у них носят шляпки. И до Сережи, клоуна, ей и дела нет. Синицын встал, пошел в комнату, выдвинул ящик стола, вынул фотографию мамы — в меховом воротнике мама и в черной шляпке, — снова вернулся на кухню, достал из стенного шкафчика нужный инструмент и обрезки доски, уселся на полу и занялся рамкой. Он никого не ждал к себе сегодня. Врач придет только завтра. Алиса тоже обещала заехать: она ведь сегодня провожает Романа, потом у нее свои неотложные дела. И соседка не придет. Она, как выяснилось, работает одну неделю в месяц. Где-то что-то от кого-то сторожит. А приятели редко заглядывают к нему домой. В Орехово-Борисово — это вам не в Черемушки и даже не в Теплый Стан добираться. Синицын мастерил рамку и поглядывал на кошачьи ходики. Роман улетает тем же рейсом, что и Лёся, — 16.40. У него еще времени вагон! Скорее всего, бегает по городу, ищет по табачным киоскам «Яву» — неуловимые наши сигареты. Вдруг задребезжал звонок. Что такое? — Вам телеграмма. Международная. Распишитесь вот здесь. Синицын настолько сосредоточился на Ромашкиных предотъездных хлопотах, что в первое мгновение у него промелькнула безумная мысль, будто Роман каким-то одному ему известным способом долетел до Канады. А телеграмма была от Лёси: «Задерживаюсь три месяца переводчиком советской выставки люблю целую Ольга Баттербардт». И не Синицына, а теперь и не Лёся, а Ольга Баттербардт. Хотелось биться лбом о стену, хотелось орать, изойти руганью, ломать мебель, хотелось… Синицын сидел в кухне на полу и с подлинно цирковым упорством метал стамеску в кухонный буфет, стараясь угодить острием в круглую ручку дверцы. При этом он пел на мотив старого «Танго соловья»: — Задерживаюсь выставке советским переводчиком, три месяца целую вас, вся ваша Баттербардт… Одно и то же, без конца. Опять звонок. Царь Леонид заполнил собой всю переднюю и вытеснил Синицына на кухню, где сразу померкло освещение. Привез десять бутылок боржоми, помидорчики и здоровенный ломоть севрюги. — Вот, — прогудел, — это тебе мои балбесы посылают. Что нового в жизни артиста? Синицын показал Лёсину телеграмму. Царь Леонид внимательно прочел, прищелкнул языком и с размаху прилепил телеграмму Синицыну на взмокший лоб. — Канадский вариант, — сказал царь Леонид. — Грубый прессинг по всему полю. Все пупсики — одинаковые. — И попросил: — Покажи своего балбесика. Так же внимательно и серьезно, как читал телеграмму, рассматривал спящего Ваньку. На кухне сказал Синицыну: — На тебя не похож, но будет похож. Мы его воспитаем настоящим спартанцем. — И одарил Синицына счастливой младенческой улыбкой. — Если что, знаешь, как меня найти. Я теперь по четным. Побегу, такси ждет. У меня сегодня туристов невпроворот. Чао! Что это Ванька так долго спит? Наверное, это к лучшему. Когда выздоравливаешь, спится сладко. Синицын по себе знает. В детстве переболел всеми детскими болезнями. Особенный специалист был по ангинам. Заработал хроническую красноту гортани. В школе это очень даже пригодилось. Не выучил урок — сразу к врачу. Покажешь горло — и ступай куда хочешь, хоть в кино. Правда, с портфелем замучаешься. Неотвязный, как школьная совесть. Жалко, что они с Ромашкой не учились в одном классе. Жалко, что нельзя с другом бродить вдвоем по общим воспоминаниям того далекого, веселого времени. Ромашка сейчас уже пролетает над Европой. Наверное, затеял какие-нибудь уморительные пререкания с бортпроводницей. А Димдимыч ему подыгрывает. Только бы у них все хорошо прошло, с успехом. Судя по тому, как Ромашка вчера рассказывал, должно неплохо получиться. И молодцы все-таки, что не раскисли и поехали без него. Интересно, как они стоят в афише, он забыл вчера спросить. Скорее всего, так: «В паузах соло-клоун Роман Самоновский». А ваша фамилия, клоун Синицын, теперь все больше на рецептах: Синицын — олететрин, Синицын — димедрол, ацетилсалициловая кислота — тоже Синицын. Звонок в дверь, робкий, отрывистый. Просто день открытых дверей! Надо как-то разнообразить прием посетителей. В благоустроенных домах, где боятся воров, из-за двери сначала спрашивают высокими, испуганными голосами, вот так: — Кто там? Нет ответа. Видно, ошиблись квартирой или мальчишки озорничают. Дрынь! — снова. Явно мальчишки. Если еще раз позвонят, распахну дверь и огрею веником. Где веник? Вот он. Ну? Дрынь! Синицын рывком распахнул дверь и стеганул веником. Какое-то солидное тело рухнуло на кафель площадки. Задрались кверху ноги в тяжелых мужских ботинках. — Ради бога, простите, — по-настоящему испуганным голосом выкрикнул Синицын и нагнулся помочь безвинно пострадавшему. На площадке лежал Ромашка. Его друг и партнер Ромашка, Рыжий коверный, а никакой не: «В паузах соло-клоун Роман Самоновский». Лежал себе и посмеивался. Синицын опустился рядом с ним на колени, загородив лицо грязным разлохмаченным веником. Выход двенадцатый Ну, Сергей Дементьевич Синицын, что тебе еще нужно от жизни? У тебя есть друг, который с тобой неотлучно и в радости и в беде. Ты мечтал о сыне, и вот он, сын Ванька, в твоем доме, который ты если еще не построил, то вместе с ним, с сыном, построишь обязательно. Обязан построить. А сколько людей так одиноко и кукуют всю жизнь. Одинокие члены кооператива. Дом, который построил жэк. И в конце концов, «люблю целую» — это тоже не пустяки. Тебе мало? Много просишь, клоун Синицын. Твоя настоящая любовь — это цирк, без которого ты, как перегоревшая лампочка, никому не нужен. — Это Ванька так буфет изуродовал? — Ромашка спросил. — Нет, это я сам. — Правильно! Надо увлекать детей личным примером. Очень педагогично. Синицын заглянул к Ваньке. Ванька спал, сбросив одеяло. Синицын укрыл малыша и вернулся к Роману. — Ромашка, что-то меня Ванька беспокоит. Странный он какой-то. Целый день спит. — Не дергайся, Птица. Это он за меня отсыпается. Ночью, после ухода Синицына, Роман не сомкнул глаз. Под утро — Алиса еще спала — тихонько вышел из дому и поехал к Димдимычу. Димдимыч ничуть не удивился его раннему появлению и, когда Ромашка все свои сомнения выложил, торжественно заключил: — Камень ты мне с души снял, Роман. Спасибо, что приехал ко мне первому. Потом Димдимыч потребовал у жены свой парадный пиджак с боевыми орденами и медалями и повез Ромашку в Управление госцирков. Там произошел неприятный разговор. Смысл его заключался в том, что артист Роман Самоновский — безответственный гражданин, который хочет сорвать зарубежные гастроли советского цирка. И тут… — Я Димдимыча таким никогда не видел. Вот тебе и говорящая статуя! Я даже перепугался, честное слово. И, по-моему, все там малость струхнули. Димдимыч иссиня побледнел, рубанул кулачищем по начальническому столу так, что подпрыгнули все, какие там были, телефоны, и страшным голосом, каким, наверное, командовал: «Эскадрон, шашки к бою!» — закричал, что не позволит извращать честный поступок советского артиста Романа Самоновского. — Любой ценой хотите галочку поставить?! — атаковал Димдимыч. — А того не понимаете, что топчете дружбу двух наших артистов, ломаете их партнерство, нужнее для советского цирка, для наших зрителей. — А потом Димдимыч опустился на стул и тихо сказал: — Если бы не святая дружба мужская, никаких этих гастролей бы сейчас не было, и цирка нашего не было, и нас с вами, товарищи дорогие… Это понимать надо. И все Димдимыча поняли. Посовещались, созвонились и решили, что гастрольная программа и так блестящая, без коверного на этот раз можно обойтись. Роман расцеловал Димдимыча в обе щеки, пожелал ему от обоих клоунов счастливых гастролей и помчался домой к Алисе. — А что Алиса сказала? — Алиса сказала, что ей нечем кормить собак, и погнала меня в магазин. А когда я пришел с продуктами, так меня хвалила, будто я не в магазин ходил, а по крайней мере летал в космос… Что же я? — Ромашка подскочил на табуретке. — Алиса сказала, что, если святая Мария согласится Ваньку покараулить, мы у нас поужинаем. Который час? Кошачьи ходики показывали одиннадцать. — Не может быть! — Роман сверил по своим часам. — Ну и здоровы мы трепаться! Мастера разговорного жанра. То-то я чувствую, у меня живот подвело. — Буди Ваньку, — сказал Синицын, — он целый день ничего не ел. Сейчас я нам ужин сочиню. Царь Леонид тут кое-что пожаловал со своего плеча. Роман прошел в комнату. — Ванька, встань-ка! — весело выкрикнул Ромашка. И вдруг срывающимся, внезапно осевшим голосом позвал Синицына: — Птица, иди сюда, скорей!.. Синицын рванулся в комнату. Ванька сидел в кроватке. Роман поддерживал малыша под мышки. Круглая Ванькина голова с торчащими во все стороны рыжеватыми вихрами бессильно откинулась на тонкой шее. Глаза были широко открыты и смотрели на Синицына одними белками, желтыми, без зрачков. — Ванька! — как глухому, закричал Синицын, обхватил ладонями худенькие плечи и встряхнул малыша. Ванька моргнул и уронил голову на грудь. Вдвоем перенесли почти невесомое тельце на большую кровать. Синицын никак не мог расстегнуть маленькие пуговки Ванькиной пижамы — тряслись руки. Потом припал ухом к Ванькиной груди. Сердце малыша не билось, нет, оно вздрагивало часто-часто, словно мячик катился по неровной поверхности. — Роман, неотложку… Роман исчез. Синицын грел в ладонях Ванькины холодные ладошки. Потом перетащил его к батарее отопления, прижал ступни мальчика к трубам радиатора. — Ванька, сыночек, ну скажи мне что-нибудь, Ванька… Ванька не отзывался. Он был без сознания. Комната наполнилась белыми халатами. Ваньку снова перенесли на большую кровать. Белые халаты быстро двигались по комнате, что-то спрашивали у Синицына, он отвечал, плохо понимая смысл вопросов, его переспрашивали. Кто-то снял абажур с лампы, белый свет резанул по глазам, запахло больницей. Синицын все держал Ваньку за руку, не хотел отпускать. Ему казалось, что, если он отпустит холодные Ванькины пальчики, случится что-то ужасное, непоправимое… — Ну-ну, товарищ папа, не надо нам мешать, дорогой… — И Синицын узнал румяного доктора, что пел тенором под мохнатой простыней. Синицына оттеснили к окну. Белые халаты сомкнулись над кроватью. Врачи переговаривались тихо, отрывистыми фразами. Синицын увидел Романа. Ромашка стоял по ту сторону кровати, высоко над головой держа лампу, морщился от яркого света. — Слушайте меня внимательно, товарищ папа. Румяный доктор взял Синицына за пуговицу и близко глянул в глаза. — Мы забираем вашего мальчика в больницу. Ему необходимо сделать переливание крови, срочно. — Да, — сказал Синицын, — переливание крови. Я понимаю. — Вот и прекрасно. У нас в машине места для вас, увы, нет. Придется добираться самим. Это недалеко. — У нас есть машина! — выкрикнул Роман. — Полный вперед! — сказал врач. В больничном дворе Синицын едва не врезался в красные тормозные огни врачебной машины. Когда подавал назад, чтобы санитары смогли вытащить носилки, на которых лежал Ванька, Синицын увидел в свете фар у подъезда одинокую женскую фигурку. Женщина, прикрыв глаза ладонью, пошла к машине. — Алиса, — сказал Ромашка, — я ей звонил. Когда он успел? Носилки уже скрылись в подъезде. — Нельзя, нельзя. — Дежурная нянечка, растопырив руки, загородила собой коридор. — Мы с этим мальчиком, — сказала Алиса. — Мы его родители. — Что-то вас больно много, родителев. Обождите-ка, я спрошу Ивана Ильича. Нянечка сняла телефонную трубку и набрала три цифры непослушным пальцем. — Занято у них в ординаторской. Ждали в молчании. Нянечка их разглядывала. — Кто это — Иван Ильич? — спросила Алиса. Дежурная, не отвечая, снова набрала. — Иван Ильич? Это дежурная, тетя Зоя. Тут родители, значит, мальчика, что сейчас привезли, так я… Слушаюсь, Иван Ильич! Сичас… сичас… Она шваркнула трубку на рычажок. — Обоих родителев требуют… срочно. — Я останусь, — сказал Роман. Ему на руки сбросили пальто и шубку. Накинув поданные нянечкой белые халаты, Синицын и Алиса побежали в глубь коридора. — Не шибко, не шибко, — отдуваясь, бормотала нянечка. — Сердце у меня… того… В ординаторской, квадратной чистой комнате, за затиснутым между шкафами столом сидел у телефона лысый человек в белом халате. Очки сползли на кончик носа, усы торчком, белая бородка клинышком. Айболит. Человек покосился на вошедших и, не отрываясь от телефонной трубки, время от времени сокрушенно покачивал головой. Потом заговорил усталым голосом: — Я же вам говорю — гемолиз. Да, реакция на олететрин. Желтушный, желтушный белок. Все признаки. Гемоглобин тридцать шесть единиц. Ну, в том-то и дело. Конечно, поздно уже. — И опять покосился на Алису и Синицына. У Синицына подломились ноги. Он опустился на стул. — Если что-нибудь придумаете, звоните. — И врач повесил трубку. — Что поздно? — спросил Синицын. — Вы кто, родители? — Врач заглянул в листок, лежащий у телефона. — Родители Вани Синицына? — Да, — сказала Алиса. — Я сказал — поздно, первый час. У вашего Вани редкая группа крови: первая, резус отрицательный. На пункте переливания такой крови сейчас нет. Хорошо, что вы оба здесь, — такая кровь передается по наследству. У кого из вас резус отрицательный? — У меня вторая группа, — сказал Синицын. — А у меня первая, — сказала Алиса, — просто первая, без этого… — Так не может быть. — Врач улыбнулся, молодо, добродушно. — Ведь Ваня Синицын — ваш сын? — Мой, — сказал Синицын, — но он приемный, из детдома. — Ясно. Улыбка исчезла с лица Айболита. Бородка решительно выдвинулась вперед. Врач снял очки и провел ладонью ото лба к подбородку, словно стирая с лица усталость. — Сейчас будут искать доноров с нужной группой крови. Но переливание необходимо сделать срочно, как можно скорее. Постарайтесь вспомнить, нет ли у вас друзей, знакомых с нужной группой — первая, резус отрицательный. — У Романа тоже вторая… Айболит сидит нога на ногу. Левая на правую. Правой ноги не видно, она прячется в тени за тумбой стола. А левой он слегка покачивает. Бурая брючина без складки, обшлаг залохмачен, ниточки торчат. Из-под обшлага высовывается тонкая лиловатая кость голени, гладкая, безволосая. Резинка носка плохо прилегает, отвисла. Очень застиранный носок. И ботинок какого-то мальчикового фасона, тупорылый, с отстроченным носом. Хоть и чищеный ботинок, но нос заметно обшарпан, содран, как обычно у малышей. И шнурки слишком длинные, завязаны бантиком, свисают по краям. В детстве этого Айболита, наверно, часто наказывали, что быстро дерет ботинки. Вот он старый уже, седой, с бородкой, а так и не научился беречь обувь… Неужели вот этот тупоносый левый чужой ботинок останется с ним, Синицыным, на всю жизнь, на всю жизнь, на всю жизнь… — Доктор, я вспомнила! — Алиса стояла за спиной Синицына, он не видел ее лица, а только услышал: — Этот самый резус отрицательный у Линки Челубеевой. Мы с ней вместе медкомиссию проходили перед поездкой в Индию. — Где эта ваша Челубеева? — Врач весь подался навстречу Алисе. — Она в Москве? Алиса не отвечала. Что подумалось в эти секунды Синицыну, что он почувствовал? Да не все ли равно? Важно, по правде, только одно — он впервые ясно и навсегда осознал себя Ванькиным отцом. — Можно от вас позвонить? — Нужно. — Врач пододвинул Синицыну телефон. Синицын быстро накрутил тугой диск. Гудки, гудки. — Слушаю, — глухой старческий голос. — Попросите, пожалуйста, Полину Никитичну. — Вы знаете, который теперь час? Безобразие! — В трубке длинно загудело. Синицын набрал снова. Гудки, потрескивание. — Я слушаю. Она, Полина. — Полина, это я, Синицын. — Ты что, пьяный, Синичка? — Полина, Ванька умирает. — Синицын отчаянным усилием воли задавил подступившие к горлу рыдания. В трубке разрывно трещало. — Где ты? — спросила Полина сквозь треск и ночь. Синицын с подсказки врача дважды выкрикнул адрес. — Я быстро, — сказала Полина. — Она быстро, — сказал Синицын врачу, кладя трубку. И попросил: — У вас не найдется закурить? Врач достал смятую пачку сигарет и протянул Синицыну. — И мне, — сказала Алиса. — И вам, — врач улыбнулся Алисе, — и вам обязательно! Синицын курил и вдруг почувствовал, что Алиса тихонечко погладила его по затылку. И еще раз погладила, и еще… Он глубоко затянулся и закрыл глаза. — Здравствуйте! — Полина стояла в дверях и тревожно всех оглядывала. — Это она, — сказал Синицын врачу. Врач подошел к Полине и негромко о чем-то спрашивал. Полина тоже негромко отвечала. — Вам повезло, — сказал врач Синицыну. И Полине: — Идите со мной. Синицын задержал Полину в дверях: — Полина… — Ауфидерзейн, дурак, — шепотом сказала Полина Синицыну. Все сразу вспомнил Синицын, все понял, что хотела сказать ему Полина Челубеева, и, готовый в этот миг отдать себя на растерзание смешанной группе хищников Зигфрида Вольфа, только и нашелся что ответить шепотом: — Сама дура!.. Синицын, Алиса и Ромашка сидели на узкой лавочке во дворе больницы. Против них на снегу расположилась тощая бездомная кошка и рассматривала всю их компанию металлическими равнодушными глазами. — Когда я был молодой, — доверительно сообщил Роман кошке, — я был курчавый блондин высокого роста. Кошка зажмурилась. То ли смеялась Ромашкиной болтовне, то ли ставила его признание под сомнение. Роман порылся в карманах пиджака и бросил кошке кусочки бефстроганов. Кошка принужденно поднялась, обнюхала мясо и стала есть, вытянув шею, склонив голову набок, старательно жуя. — Роман, — попросила Алиса, — обними меня. Меня что-то знобит. Ромашка обхватил ее рукой за плечи, прижал к себе. — Да, — сказала Алиса, — крепко, вот так. Кошка встала, потянулась, выгнув спину и задрав тощий хвост, не спеша удалилась в глубину двора. Синицын откинулся назад и привалился спиной к шероховатой, перепачканной мелом стене больницы. О чем он думал? О Ваньке, о Полине, Лёсе Баттербардт? О чем? Он, как ни странно, думал вот о чем: почему одних людей смешит, а других пугает та самая рожа, которую он умеет скорчить — иногда по собственному желанию, а иногда по заказу? В чем тут секрет? Он очень сосредоточенно это обдумывал, клоун Синицын, и не находил ответа. А наверху, над ним, в больничной палате Ванька лежал на спине и с трудом дышал, захватывая воздух открытым ртом. Сознание к нему не возвращалось. Полина, боясь пошевелиться, чтоб не нарушить чего-нибудь в сложном переплетении прозрачных трубок, тянущихся от нее к мальчику, лежала рядом на кровати, тесно придвинутой к Ванькиной. — Как чувствуете себя? — спросил врач. — Голова не кружится? — Нет, — сказала Полина.. — Только слабость какая-то… — Это нормально. Лежите так, я вернусь. Постарайтесь уснуть. Врач поправил Полине подушки и ушел. Полина задремала и скоро проснулась. Ей показалось, что кто-то тронул ее за плечо. Глаза мальчика были широко открыты. Он глядел в потолок без всякого выражения. Потом белые брови его нахмурились, он перевел взгляд на переплетение трубок, схваченных тут и там зажимами, долго смотрел на капельницу, где, мерно стуча, падала ее, Полины, кровь. Щека мальчика дернулась и поползла вбок. Он повернул голову и теперь смотрел Полине прямо в глаза и улыбался ей щеками, губами, круглыми ожившими глазами. И Полина услышала его слабый тихий голос: — Мама, это ты? Ты приехала? Она не знала, что отвечать ему, и, уткнувшись лицом в подушку, заплакала. Когда она решилась снова посмотреть на Ваньку, он спал, сохраняя на лице улыбку, и ровно, глубоко дышал. Со двора в окно палаты донеслись до Полины чьи-то голоса. Но слов она не могла разобрать. |