Русский в ЕвропахАркадий АверченкоЛетом 1921 года, когда «это» уже кончилось, — в курзале одного заграничного курорта собралась за послеобеденным кофе самая разношерстная компания: были тут и греки, и французы, и немцы, были и венгерцы, и англичане, один даже китаец был…Разговор шел благодушный, послеобеденный. — Вы, кажется, англичанин? — спросил француз высокого бритого господина. Обожаю я вашу нацию: самый дельный вы, умный народ в свете. — После вас, — с чисто галльской любезностью поклонился англичанин. Французы в минувшую войну делали чудеса… В груди француза сердце льва. — Вы, японцы, — говорил немец, попыхивая сигарой, — изумляли и продолжаете изумлять нас, европейцев. Благодаря вам слово «Азия» перестало быть символом дикости, некультурности… В другом углу грек тужился, тужился и наконец сказал: — Замечательный вы народ, венгерцы! — Чем? — искренно удивился венгерец. — Ну как же… Венгерку хорошо танцуете. А однажды я купил себе суконную венгерку, расшитую разными этакими штуками. Хорошо носилась! Вино опять же: нарезаться венгерским — самое святое дело. — И вы, греки, хорошие. — Да что вы говорите?! Чем? — Ну… вообще. Приятный такой народ. Классический. Маслины вот тоже. Периклы всякие. А сбоку у стола сидел один молчаливый бородатый человек и, опустив буйную голову на ладони рук, сосредоточенно, печально молчал. Любезный француз давно уже поглядывал на него, наконец не выдержал, дотронулся до его широкого плеча. — Вы, вероятно, мсье, турок? По-моему — одна из лучших наций в мире! — Нет, не турок. — А кто же, осмелюсь спросить? — Да, так, вообще, приезжий. Да вам, собственно, зачем? — Чрезвычайно интересно узнать. — Русский я!! Когда в тихий дремлющий летний день вдруг откуда-то сорвется и налетит порыв ветра, как испуганно и озабоченно закачаются, зашелестят верхушки деревьев, как беспокойно завозятся и защебечут примолкшие от зноя птицы, какой тревожной рябью вдруг подернется зеркально-уснувший пруд! Вот так же закачались и озабоченно, удивленно защебетали венгерские, французские, японские головы; так же доселе гладкие зеркально-спокойные лица подернулись рябью тысячи самых различных, взаимно борющихся между собой ощущений. — Русский? Да что вы говорите? Настоящий? — Детки! Альфред, Мадлена! Вы хотели видеть настоящего русского — смотрите скорей! Вот он, видите, сидит. — Бедняга-то бедняга, да я давеча, когда расплачивался, бумажник два раза вынимал. Переложить в карманы брюк, что ли! — Смотрите, вон русский сидит. — Где, где?! Слушайте, а он бомбу в нас не бросит? — Может, он голодный, господа, а вы на него вызверились. Как вы думаете, удобно ему предложить денег? — Немца бы от него подальше убрать. А то немцы больно уж ему насолили… как бы он его не тово! Француз сочувственно, но с легким оттенком страха жал ему руку, японец ласково, с тайным соболезнованием гладил его по плечу, кое-кто предлагал сигару, кое-кто плотнее застегнулся. Заботливая мать, схватив за руку плачущего Альфреда и Мадлену, пыхтя, как буксирный пароход, утащила их домой. — Очень вас большевики мучили? — спросил добрый японец. — Скажите, а правда, что в Москве собак и крыс ели? — Объясните, почему русский народ свергнул Николая и выбрал Ленина и Троцкого? Разве они были лучше? — А что такое взятка? Напиток такой или танец? — Правда ли, что у вас сейфы вскрывали? Или, я думаю, это одна из тысяч небылиц, распространенных врагами России… А правда, что если русскому рабочему запеть «Интернационал», — он сейчас же начинает вешать на фонаре прохожего человека в крахмальной рубашке и очках? — А правда, что некоторые русские покупали фунт сахару за пять-десять рублей, а продавали за тысячу? — Скажите, совнарком и совнархоз опасные болезни? Правда ли, что разбойнику Разину поставили на главной площади памятник? — А вот я слышал, что буржуазные классы имеют тайную ужасную привычку, поймав рабочего, прокусывать ему артерию и пить теплую кровь, пока… — Горит!! — крикнул вдруг русский, шваркнув полупудовым кулаком по столу. — Что горит? Где? Боже мой… А мы-то сидим… — Душа у меня горит! Вина!! Эй, кельнер, камерьере, шестерка — как тебя там?! Волоки вина побольше! Всех угощаю!! Поймете ли вы тоску души моей?! Сумеете ли заглянуть в бездну хаотической первозданной души славянской? Всем давай бокалы. Эхма! «Умри, похоро-о-нят, как не жил на свете»… Сгущались темно-синие сумерки. Русский, страшный, растрепанный, держа в одной руке бутылку «Поммери-сек», а кулаком другой руки грозя заграничному небу, говорил: — Сочувствуете, говорите? А мне чихать на ваше такое заграничное сочувствие!! Вы думаете, вы мне все, все, сколько вас есть — мало крови стоили, мало моей жизни отняли? Ты, немецкая морда, ты мне кого из Циммервальда прислал? Разве так воюют? А ты, лягушатник там… «Мон ами да мон ами, бон да бон», а сам взял да большевикам Крым и Одессу отдал? Разве это боновое дело! Разве это фратерните? Разве я могу забыть? А тебе разве я забуду, как ты своих носатых китайских чертей прислал — наш Кремль поганить, нашу дор… доррогую Россию губить, а? А венгерец… тоже и ты хорош: тебе бы мышеловками торговать да венгерку плясать, а ты в социалистические революции полез, Бела Кунев, черт их подери, на престолы сажать… а? Ох, горько мне с вами, ох, тошнехонько… Пить со мной мое вино вы можете сколько угодно, но понять мою душеньку?! Горит внутри, братцы! Закопал я свою молодость, свою радость в землю сырую… «Умру-у, похоро-о-нят, как не-е жил на свете!» И долго еще в опустевшем курзале, когда все постепенно, на цыпочках, разошлись — долго еще разносились стоны и рыдания полупьяного одинокого человека, не понятого, униженного в своем настоящем трезвом виде и еще более не понятого в пьяном… И долго лежал он так, неразгаданная мятущаяся душа, лежал, положив голову на ослабевшие руки, пока не подошел метрдотель: — Господин… Тут счет. — Что? Пожалуйста! Русский человек за всех должен платить! Получите сполна. |