Хочу верить…Игорь Голосовский1Все началось с командировки в г. Прибельск. Послала меня туда редакция газеты. Я должен был написать очерк о патриотах-подпольщиках, боровшихся с фашистскими захватчиками во время оккупации. Эту тему подсказала мне бывшая участница одной из подпольных групп Лидия Григорьевна Тарасенкова, живущая сейчас в Москве. Она рассказала много интересного о своих боевых друзьях и сообщила фамилии и адреса некоторых из них. В Прибельске я пробыл две недели. Встретился с работниками исторического музея, областного партийного архива, с немногими оставшимися в живых партизанами, с членами семей погибших героев. Вернувшись в Москву, я намеревался написать очерк, но не смог сразу приняться за работу. Живу я с матерью и младшей сестрой Катюшей в небольшой комнате размером в восемнадцать квадратных метров. Пока я был в командировке, Катюша вышла замуж. Я ничего не имел против ее супруга Виталия, с которым был давно знаком, но молодожены создали в нашей комнате, прямо скажу, нерабочую обстановку. Узнав о моих затруднениях, ответственный секретарь редакции раздобыл путевку в Ялту, в дом отдыха и, вручив ее мне, сказал: — У тебя отпуск не использован. Совмести приятное с полезным. Поезжай и твори. Сейчас конец октября, народу там немного. Никто не будет тебе мешать. В поезде я обдумывал композицию будущего очерка. Симферополь встретил меня жарким солнцем и темно-голубым, совсем летним небом. А в Москве в день моего отъезда выпал первый снег… Василий Федорович оказался прав: Ялта как будто вымерла. Странно было видеть этот шумный южный город таким сонным и притихшим. Вечерами по ярко освещенной набережной прогуливались солидные мужчины в темных костюмах и их представительные супруги. Дом отдыха, помещавшийся в густом парке на окраине города, также был совершенно пуст; я оказался один в просторной комнате и немедленно уселся за машинку. Обычно я долго мучаюсь, прежде чем напишу первую фразу. Груду бумаги, бывало, исчеркаю, пока найду удачное начало, а тут сел за стол, и слова сами полились. Очень уж интересный был материал! Работа увлекла меня, я даже обедать забывал. Через неделю очерк был готов. Получился он довольно объемистым: шестнадцать страниц на машинке. Для газеты это много. Но о сокращении я не мог и думать. Все казалось одинаково важным. Мне не раз еще придется возвращаться к событиям, описанным в очерке, поэтому изложу их в двух словах. В 1941 году, после того как фашисты заняли Прибельск, в городе возникла подпольная патриотическая организация во главе с секретарем подпольного горкома партии Георгием Лагутенко. В эту организацию вступили коммунисты, оставленные в городе для подпольной работы, недавние школьники, военнопленные, бежавшие из концлагерей. Патриоты взорвали железнодорожный мост через речку, склад артиллерийских снарядов, помешали немцам пустить в ход металлургический завод. В городе была создана подпольная типография, регулярно, выходила газета. В июне 1942 года агентам политической полиции удалось напасть на след организации. Секретарь горкома и его друзья были арестованы. Арестовали также члена штаба Людмилу Зайковскую. До войны она преподавала немецкий язык в школе. Людмила осталась в оккупированном городе по заданию горкома комсомола. Это была красивая девушка, хладнокровная и бесстрашная. Лагу-тенко безраздельно ей доверял, но Людмила Зайковская оказалась предательницей. Когда ее арестовали, она выдала гестаповцам четверых товарищей, оставшихся на свободе и продолжавших совершать диверсии: Остапа Тимчука, Семена Гаевого, Василия Галушку и Тараса Михалевича. Все они по доносу Зайковской были арестованы и через несколько дней повешены. Вскоре фашисты расстреляли Георгия Лагутенко и других подпольщиков. Зайковской среди них не было. Она исчезла. По-видимому, немцы выпустили ее из тюрьмы в благодарность за предательство… Когда Прибельск был освобожден, удалось захватить архив политической полиции. Немцы в панике не успели его уничтожить. В архиве были обнаружены показания Людмилы Зайковской. Она умоляла немцев подарить ей жизнь и сообщала, что железнодорожный мост был взорван Тимчуком, Михалевичем, Гаевым и Галушкой. Так стало известно о ее предательстве. Я перепечатал очерк набело и отослал в Москву, оставив себе копию. Отпуск мой фактически только начинался, и я наконец-то мог немного отдохнуть. Тут как назло испортилась погода. Десять дней подряд лили дожди. Мне все надоело, я решил плюнуть на отпуск и отправился в аэропорт. Я хотел немедленно лететь в Москву. Но билетов на завтра, конечно, не было: все курортники убегали. Я взял билет на вечерний самолет 6 ноября, решив провести ноябрьские дни с родными. Мне оставалось еще три дня пробыть в Ялте. На следующее утро снова засветило солнце. Окно моей комнаты выходило на пляж. Когда я писал очерк, сидя за машинкой, я любовался загорелыми телами. Теперь и я сам мог купаться и загорать. Но билет уже был взят… На пляж вели крутые каменные ступени, гладко отполированные и такие скользкие, точно их намазали мылом. Спустившись мимо закусочной, где жарились чебуреки и пахло горелым луком, я снял ботинки и с наслаждением погрузил ноги в прохладную гальку. Я стоял долго. Меня ослепило море. Оно было зеленое, синее и серебряное. Пена быстро высыхала на камнях. Волны, догоняя друг дружку, набегали на берег и нехотя отползали назад. На гладком валуне сидела девушка в голубом купальнике и, поджав колени к подбородку, задумчиво глядела вдаль. У нее было загорелое, восточного типа лицо, черные брови, темные глаза и соломенные волосы, легкие как пух. Эти светлые волосы резко контрастировали со всем ее южным обликом. Раздевшись, я с разбегу прыгнул в море и… едва не задохнулся от холода. Вода, такая ласковая на вид, оказалась ледяной. Я пулей выскочил на берег. Девушка улыбнулась. Зубы у нее были белые и ровные, хотя немного мелкие. — Ничего себе водичка! — пробормотал я пристыженно. Девушка сошла с камня и принялась подбирать волосы. Это было нелегким делом: волосы вырывались из рук, лезли в глаза, запутывались между пальцами. С трудом справившись с ними, незнакомка уложила их на затылке блестящим тяжелым узлом и, прикусив нижнюю губу, ловко закрепила длинной шпилькой. Потом осторожно натянула резиновую шапочку и вошла в воду. Я был уничтожен. Три года назад на факультете журналистики я слыл неплохим пловцом, а теперь испугался холодной воды! Стиснув зубы, я снова ринулся в море и героически просидел там до тех пор, пока девушка не вышла на берег. Я вылез вслед за ней и принялся прыгать на одной ноге, делая вид, что вода попала в ухо. На самом деле я просто окоченел. Девушка даже не заметила, какой подвиг я совершил в ее честь. Она вообще меня не заметила, хотя я прыгал у нее перед глазами. Неторопливо она надела голубое, в белый горошек платье, нагнувшись, застегнула белые босоножки и направилась к лестнице. У нее были стройные, длинные загорелые ноги, покрытые светлым пушком. Она шла так неслышно, будто не касалась земли. Весь вечер я думал об этой девушке, а утром, едва рассвело, спустился на пляж. Но погода опять испортилась. Небо затянуло тучами, моросил мелкий, противный дождь. После завтрака я отправился в городской парк. Там был шахматный павильон. Уже не думая о девушке, я решил скоротать время за шахматной доской. Конечно, меньше всего я ожидал встретить незнакомку в павильоне. Она сидела возле окна и играла в шахматы с толстым, небритым мужчиной. Он сопел и, прежде чем переставить фигуру, подолгу держал ее над доской. Я заглянул через его плечо. Позиция толстяка была явно безнадежной. Через минуту он встал и буркнул: — Это был просто зевок! Впрочем, играете вы неплохо. Он с достоинством удалился. Поздоровавшись, я предложил: — Сыграем? Когда-то я занял второе место в турнире. Правда, турнир был в школе, но тем не менее я считал себя приличным шахматистом. Уверенно и небрежно я разыграл дебют, а после того, как моя противница внезапно рокировалась в другую сторону, уже не сомневался в победе. Она бесстрашно вскрыла королевский фланг и повела вперед пешки. Усмехаясь про себя, я осторожно группировал фигуры и ждал, когда ее атака захлебнется. Но после того как она вдруг пожертвовала слона за пешку, я призадумался. Моя позиция только казалась неприступной. Через три-четыре хода пешки черных неизбежно должны были прорваться на первую горизонталь… Я беспомощно глядел на доску. Девушка откинулась на спинку стула. Я заметил, что она скучает. — Сдаюсь, — сказал я, так и не взяв черного слона. Это было своеобразным шиком. Слабый игрок не заметил бы расставленной западни. Вторая партия после долгой и упорной борьбы также закончилась моим поражением. — Благодарю вас, — сказала девушка и встала. — Еще партию? — Нет, мне пора. Она ушла. Я даже не успел узнать, как ее зовут. Следующий день был последним днем моего пребывания в Ялте. Утро было таким радостным и сияющим, что думать об отъезде не хотелось. Теплый ветер, дувший с моря, еле шевелил листья акации, росшей под моим окном. С пляжа доносились гулкие удары по волейбольному мячу и азартные крики играющих. Я вышел на балкон и сразу увидел вчерашнюю противницу. В купальнике и голубой шапочке, тонкая и стройная, она приподнималась на цыпочки и била по мячу с той же ленивой и спокойной грацией, с какой входила в море и переставляла на доске шахматные фигуры. Несколько минут я любовался ею, потом вернулся в комнату и принялся укладывать в чемодан вещи. «Завтра я уезжаю, что мне до нее?» — подумал я. Тем не менее через несколько минут я был на пляже. Узнав меня, она улыбнулась и махнула рукой. В ней следа не было той холодной надменности, которая задела меня вчера. Я встал в круг, и через минуту мне уже казалось, что я давным-давно знаком и с нею и с остальными своими партнерами. Наигравшись вдосталь, мы дружно кинулись в ледяную, обжигающую, как кипяток, воду. Я догнал девушку и, плывя с нею рядом, спросил, как ее зовут. — Маша, — ответила она и, засмеявшись, брызнула водой мне в лицо. Но когда я, одевшись, пригласил ее в кино, она отказалась так резко, что я растерялся. Однако через минуту Маша как ни в чем не бывало заговорила со мной о шахматах. Ее лицо снова стало приветливым. — Вы будете сегодня в павильоне? — спросил я. — Да. — Не обманете? Маша удивленно подняла черные брови. Но она не пришла. Напрасно прождал я целый час. Я два раза прошелся по набережной в надежде встретить ее, но она, видимо, забыла о своем обещании. Возвращаясь в дом отдыха, я зашел на почту, чтобы купить газету, и внезапно увидел Машу. Задумавшись, она сидела на скамейке. Ее тонкие смуглые руки бессильно лежали на коленях. Что-то грустное было в ее позе, в склоненной набок голове, в сжатых губах, в рассеянном взгляде. Подойду к ней, я спросил: — Почему вы обманули? Она медленно подняла на меня глаза. В них блестнули слезы. — Простите, — тихо сказал я. — Что-нибудь случилось? — Да, — просто ответила Маша. — Может быть, я смогу вам помочь? Она покачала головой. Нужно было уйти. Но что-то помешало мне это сделать. Сознавая, что поведение мое нельзя назвать иначе, как бестактным, я продолжал донимать ее вопросами: — Это очень большая неприятность? — Я должна завтра быть в Москве, — устало ответила Маша. — Я получила телеграмму… А в кассе аэропорта нет билетов. Вот и все. — И вы послали телеграмму, что не приедете? — догадался я. — Что же оставалось делать? — Возможно, ее еще не отправили! Пойдемте скорей! — Я схватил Машу за руку и потащил на почту. Она покорно пошла за мной. — Как ваша фамилия? — спросил я, когда мы подбежали к окошку. — Сапожникова. Ее телеграмма еще лежала на столе у приемщицы. — Сразу думать надо! — сурово сказала девушка в форменном кителе, возвращая приготовленный к отправке бланк. Я вручил его Маше и, не выпуская ее руки, вышел на улицу. — Что же дальше? — спросила она. Я достал из кармана свой билет на самолет и протянул ей. — А как же вы сами? — Полечу в субботу. Или в понедельник, какая разница! Обо мне не беспокойтесь. Глаза ее повеселели. — Спасибо! — Пойдемте скорей в кассу. Оформление билета на ее имя заняло немного времени. Маша отдала мне деньги, и мы вышли из агентства. Мы медленно шли по набережной. С каждой минутой я все больше робел. Пока нужно было хлопотать, я не думал, как все это выглядит со стороны. Теперь я был уверен, что Маша смотрит на меня с иронией. «Неплохой способ завести знакомство, — думает она. — Предприимчивый молодой человек». Мне очень хотелось пригласить ее куда-нибудь — в кино или в кафе, — но я не решался: ведь она не смогла бы отказаться, даже не испытывая желания со мной идти… — Вы очень спешите? — спросил я, когда молчание стало неловким. — Нет… — Поужинаем вместе? Она бросила на меня короткий взгляд и тотчас опустила глаза. Так и есть, что я наделал! Взгляд ее был явно насмешливым. — Можно еще сыграть в шахматы, — попытался я исправить ошибку. — Нет, лучше уж поужинать. Я хочу есть, — ответила она спокойно. Зашли в ресторан «Южный». Толстый скрипач-венгр и пожилой гитарист с жалобными слезящимися глазами, отчаянно фальшивя, играли «Каррамбу». Зал был почти пуст. — Может, выпьем шампанского? — Пожалуй… Я замерзла. — Тогда уж рюмку коньяку… Маша не ответила, и я умолк с безнадежным видом. Я никак не мог вести себя с ней просто и свободно. В голову почему-то лезли самые банальные и плоские фразы. Разговор не клеился. Маша была вежлива, и только. Я ее совершенно не интересовал. Выпив бокал шампанского, она спросила: — Разве вам не нужно на работу? Вы можете пробыть здесь столько, сколько захотите? Я объяснил, какая у меня работа. — Вы журналист! — сказала Маша с уважением. — Какая интересная профессия! О чем же вы пишете? — Только что, например, написал о подпольщиках Прибельска. Замечательные были люди! Впрочем, не буду рассказывать, сами прочтете в газете. Мой очерк скоро опубликуют. — Нет, расскажите! потребовала она. В ее голосе мне послышалась настороженная нотка. Я попытался отшутиться, но Маша настаивала с упорством, которое меня немало удивило. Я достал из кармана копию очерка и протянул ей: — Вот, если хотите… Я плохой рассказчик. …Незаметно я наблюдал за ней, пока она читала. Первые страницы она пробежала быстро, затем что-то привлекло ее внимание. Она вернулась к началу страницы и принялась читать вновь. Лицо ее помрачнело. Не дочитав до конца, Маша аккуратно сложила листки и протянула мне. — Понравилось? — спросил я. — Ничего, бойко написано! — Ее тон стал чужим, враждебным. — Однако, простите, мне пора… Маша встала и направилась к выходу, не интересуясь, иду ли я за ней. Мы остановились у ворот санатория, где она жила. Было уже очень поздно. — Благодарю вас за помощь, — сухо сказала Маша. — Я вижу что-то случилось, — ответил я. — Не спрашиваю что. Вы все равно не скажете. Пусть… Я не навязываюсь в знакомые, но мне обидно, что мы так расстаемся. Прощайте! — Я зашагал прочь. Я был оскорблен. Взбалмошная девчонка! Я ругал себя за то, что ввязался в это знакомство. Получил щелчок — и поделом! Но почему она вдруг так переменилась? Эта мысль долго не давала мне уснуть. Измученный, злой, я встал рано и побрел на пляж. Опять ярко светило солнце, и вчерашние юноши и девушки играли в волейбол, но все было другим. Я разделся, бросился в воду и уплыл далеко в море. Вода не казалась мне холодной. Что эта странная девушка увидела в моем очерке? Ночью я полчаса изучал страницу, которую она прочла дважды. Ничего особенного там не было. В небе застрекотал железный кузнечик. Надо мной проплыл вертолет. Он летел низко. В окошке была видна голова летчика. Летчик высунулся и кому-то помахал рукой. Может быть, мне. Через три дня я вернулся в Москву. 2 Василий Федорович, встретив меня в коридоре, сказал: — Хорошо, что приехал. Иди, читай гранки. — Как, уже набрано? — обрадовался я. — Набрано, набрано, — ответил Василий Федорович. — Исключительно благодаря западногерманскому руководству. Серьезно! Фашисты опять зашевелились. Не мешает напомнить им, как мы их били. Твой очерк о подпольщиках как раз в жилу! Внимательно посмотрев на меня, он прищурился и добавил: — Ну и, кроме всего прочего, написано неплохо. Вполне на уровне. Приятно было услышать это из уст ответственного секретаря. Василий Федорович был старым, опытным газетчиком. Во время войны работал во фронтовой печати. Он был скуп на похвалы и до сих пор обычно ругал мои материалы на летучках или, что еще хуже, обходил их презрительным молчанием. Я взял в отделе гранки и, спустившись этажом ниже, в пустой конференц-зал, принялся читать свой очерк. В напечатанном виде он показался мне чужим, более солидным, чем в рукописи, и в то же время убийственно скучным, растянутым и неуклюжим. Прежде всего я отметил места, которые были исправлены или сокращены. Мне, разумеется, показалось, что это сделано неудачно и что очерк стал еще хуже, чем был. Но радость моя была слишком велика, чтобы потускнеть от подобных мелочей. Я держал в руке пачку влажных, пахнущих типографской краской гранок — шестьсот строк, два газетных подвала и не мог от них оторваться. Моя фамилия крупным шрифтом будет поставлена вверху. Вверху, а не внизу! Я три года работал в газете. Мои заметки и статьи публиковались более или менее регулярно, хотя и не очень часто. Но все это был информационный материал. А теперь принят к печати мой первый настоящий очерк. Я вспомнил, как уговаривал Василия Федоровича послать меня в Прибельск, как убеждал его, что справлюсь с заданием, как боялся провалиться и вернуться ни с чем, и почувствовал себя победителем. Расписавшись на гранках, я отнес их секретарю и спросил: — Не знаешь, на какое число запланировано? — На воскресенье, — буркнул он, не поднимая головы от стола. Я вернулся в отдел, достал из стола пачку читательских писем, накопившихся за время моего отсутствия, и принялся сочинять ответы. Но мысли мои были далеко. Перед глазами мелькал газетный лист с моим очерком. Интересно, как его заверстают? Двумя подвалами на третьей и четвертой полосах или «стояком» на четыре колонки? Запечатав конверты и надписав адреса, я пошел домой. С легким шорохом падал снег. Мне было странно, что еще вчера я купался. О Маше я не вспомнил ни разу с того момента, как вернулся в Москву. Изредка в памяти всплывали неясные картинки: берег моря, девушка, сходящая со скалы, шахматная фигурка, зажатая в смуглой руке, — но эти видения скользили мимо, не задевая меня. — Наконец-то ты приехал. А тебе тут раз пять какая-то девушка звонила. Уж не зазноба ли? — встретила меня мама. — Какая девушка? — Не знаю, телефон оставила. — Мама протянула телефонную книжку. На первой странице был записан незнакомый номер. В тот же вечер я позвонил. — Алло, — услышал я женский голос. — Вам кого? — Не знаю, — ответил я. — Меня просили… — Это Алексей? — Да. — С вами говорит Сапожникова. — Какая Сапожникова? — Сообразив через секунду, что разговариваю с Машей, я закричал, прикрыв трубку рукой: — Это вы, Маша? Я не узнал вас! Здравствуйте, Маша! — Здравствуйте, — ответила она так отчетливо, словно стояла рядом. — Вы простите, Алексей, что я побеспокоила вас… Наверно, вы очень заняты? — Нет, я не занят, — сказал я. — Вы не думайте, Маша, я очень рад, что вы позвонили! — Мне нужно с вами встретиться. Это возможно? — Конечно, Маша. Куда мне приехать? — Я буду ждать вас возле метро «Краснопресненская» через полчаса. Это не слишком быстро? — Нет, я ведь живу рядом. Я обязательно приду, Маша. Раздались короткие гудки. Я бросился к зеркалу. На меня, вытаращив глаза, смотрел взъерошенный человек с оттопыренными ушами и синим, небритым подбородком. Бриться было некогда. Я влетел в комнату, вытащил из шкафа груду белья, выдернул чистую рубашку и непослушными руками завязал галстук. Только на улице я опомнился, застегнул пальто на все пуговицы, придал лицу по возможности солидное выражение и, не слишком спеша, направился к станции метро. В белой короткой шубке, белых перчатках и белом пуховом платке она была другой, не такой, как в Ялте, — более взрослой и какой-то земной, обыкновенной. В ее темных красивых глазах я заметил нетерпеливое ожидание. — Я узнала ваш телефон в редакции, — сказала Маша, поздоровавшись, и быстро пошла вперед к площади Восстания. — Я должна показать вам кое-что… Если бы это касалось только меня… Впрочем, лучше без предисловий… Вот… Она достала из сумочки довольно толстую пачку писем, перетянутую резинкой, и протянула мне: — Прочитайте сейчас, прошу вас… Можно куда-нибудь зайти… Хоть в «Гастроном», там тепло… Ладно? Это очень важно! Мы вошли в «Гастроном», помещавшийся в первом этаже высотного дома. Я встал в укромном уголке за кассой и стал читать письма в том порядке, в каком они лежали в пачке. Мне сразу бросилось в глаза, что письма очень старые: написанные на плохой бумаге, они пожелтели и выцвели. Почерк местами был аккуратный, разборчивый, хотя и чересчур мелкий, местами буквы расползались в разные стороны. Первые письма были длинные, следующие все короче. Последнее письмо состояло всего из нескольких фраз. Сперва я читал с трудом. Шум толпы, необычная обстановка и упорный взгляд Маши не давали сосредоточиться. Потом я увлекся и залпом проглотил все. Привожу эти письма дословно. «29 июня 1941 года. Мой милый! У нас все хорошо. Мне удалось, наконец, устроить Машу в детский сад. Она очень довольна. Рассказывает, какие сказки им читали и с кем она подружилась. Смешная и трогательная девочка. Первые дни спрашивала меня: „Где папа?" Сейчас молчит, только смотрит на меня большими-большими глазами, будто что-нибудь понимает… В школе все по-старому. Пионерский лагерь не работает, почти все дети остались в городе. Я веду кружок немецкого языка. Один мой самый лучший ученик, Севка Шаповалов — да ты должен помнить его, — вчера встает и говорит: «Я учить этот язык не буду. На нем фашисты разговаривают». Я сообразила, что ответить: «А вот попадешь в армию, на фронт, возьмешь в плен офицера, и велят тебе выведать у него важные планы. Как ты сделаешь это, не зная языка?» Задумался Севка. А у меня сердце защемило. Даже дети дышат войной. Все молодые педагоги вслед за тобой ушли на фронт, наша комсомольская организация распалась. Я больше не секретарь. Мой милый, любимый, как пусто без тебя! Комната кажется чужой… Я никуда по вечерам не выхожу, даже на кухню. Наша Зинаида Петровна словно взбесилась. Набрасывается на меня, как только увидит. Война всем испортила нервы. Впрочем, Зинаида Петровна всегда была сварливой. Ужасный характер! Как хочется быть с тобой! Где угодно: в степи, в окопе, но с тобой! Только сейчас я почувствовала, как много твоя любовь давала мне! Пять лет прожили, а словно пять дней. Мы обязательно будем вместе, родной. Я знаю, на войне везет храбрым, а ты ведь у меня отчаянный. Какие мы были счастливые! В недостроенный дом, где нам обещали квартиру, на той неделе попала бомба. Все разнесло! Я ненавижу их! Обидно, что я не мужчина. Ты счастливее меня. Ты можешь стрелять в них и видеть, что они падают. Если бы не Машенька, я попросилась бы на фронт. И не санитаркой, а снайпером. Я научилась бы хорошо стрелять, у меня зрение хорошее… Мой любимый, добрый Митенька! С трудом представляю тебя, такого спокойного, уступчивого, деликатного, с винтовкой и в военной форме. Я горжусь тобой, слышишь? Видишь, как много я написала? Пора спать, завтра у нас воскресник. Целую, твоя Люся». Следующее письмо было написано слабым, неразборчивым почерком. «8 июля 1941 года. Здравствуй, мой милый! Прости, что долго не писала. Я немножко болела, а сейчас совсем выздоровела. Дочка тоже здорова, все у нас в порядке. Я пока в больнице, но главный врач обещает скоро выписать. Ничего особенного со мной не случилось, просто недавно после бомбежки я помогала откапывать бомбоубежище, и меня немножко придавило. Представляешь, сорок человек в подвале, а кровля еле держится. Там дети, старики… Девчонки расчистили от мусора вентиляционную трубу, и я поползла. Вдруг все обвалилось. У меня что-то с ногами. Хирург говорит: временное явление. Ты не волнуйся. Каждый день я тренируюсь и делаю успехи. Машенька пока у Зинаиды Петровны. Я даже удивилась, какой отзывчивой оказалась наша злая соседка! Водит дочку в детсад, и вдвоем навещают меня. Любимый мой! От тебя нет писем, но я все понимаю и не тревожусь нисколечко. Я думаю сейчас много о нашей жизни. Как мы все не ценили до войны! Ворчали — то нам было плохо, это нехорошо, — а сейчас почувствовали, что такое для всех нас советская власть! Она как воздух! Не замечаешь его, а без него жить невозможно! Газеты страшно читать. Немцы на Украине. Уже близко от нас. Что же будет? Мы тут, в тылу, слишком мало делаем, а про меня и говорить нечего. Ужасно обидно валяться в постели в такое время. Сейчас мое место должно быть… Но об этом потом, потом… Хорошо? Я напишу, когда выйду из больницы. Я приняла одно решение — думаю, ты одобришь. Не беспокойся о нас. Дома все в порядке. Береги себя… Написала и только вздохнула. Что значит «береги»? Нет, лучше скажу по-другому: будь достоин себя! Может быть, тебе там это покажется громкой фразой, тогда извини. Но я не умею сказать иначе. Я это чувствую. Крепко целую. Твоя Люся». «4 августа 1941 года. Наконец письмо! Я просто с ума сошла от радости. Как я целовала этот милый конвертик и каждую буковку, написанную твоей рукой. Прости, я больше не буду, я знаю, ты не любишь, когда я становлюсь сентиментальной. Я буду твердой и не позволю себе распускаться. Машенька потребовала конверт и понесла в детсад хвастаться, что ее папа воюет на фронте. Мы с Верой Остроумовой читали твое письмо по очереди. Я сразу догадалась, где ты сейчас, хотя ты не написал название деревни. Но разве можно спутать с чем-нибудь нашу мельницу, и речку, и березку на обрыве! И мостик, под которым ты сидел с удочкой в тот день, помнишь? Интересно, где сейчас Вовка Панков? Если бы не он, мы бы не познакомились. Смешно и неприлично это говорить, но он вовремя свалился в омут. Помнишь, как я с визгом кинулась за ним да и сама чуть не утонула? Но ты героически спас нас обоих, потом долго ругал Вовку, а на меня не обращал, ну, совершенно никакого внимания! Теперь там, наверно, только трубы обгоревшие торчат?.. Ничего, за все они заплатят! Я стала какой-то безжалостной. У меня бы рука не дрогнула стрелять в них… Я уже сообщала, что выписалась из больницы. Доктор похвалил меня, сказал: «Вы молодец, я думал, не встанете!» Видел бы ты, как я ковыляла по коридору, держась за стенку, плача и скрипя зубами. С утра до вечера! Зрелище было неважное. Теперь бегаю как ни в чем не бывало. Только к непогоде кости ноют, словно у старушки. Но это не беда, зато не надо барометра. В школе я больше не работаю. Вера Остроумова тоже. Мы учимся на курсах, приобретаем новую специальность. Эта специальность связана с радиотехникой. Понимаешь? Нас долго не хотели посылать, но мы добились приема у секретаря райкома и настояли на своем. Учить детей могут сейчас и пожилые люди, а мы, комсомолки, можем пригодиться в другом месте. Пиши мне по адресу: почтовый ящик 124/67. Дома я не бываю, Машенька с понедельника до субботы в детском саду, а на воскресенье ее берет Зинаида Петровна. Дочка стала серьезная и рассудительная. Жалко смотреть на нее. Как старушка. Я пишу тебе в кабинете заведующей детсадом. Маша тоже хочет тебе написать. Я кладу ее ручку на бумагу и обвожу карандашом. Видишь, какие сладкие пальчики? Любимый! Мне сейчас очень трудно. Ты, конечно, все понимаешь. Ведь я же мать. Но я не могла поступить иначе. Я перестала бы себя уважать. И не думай, дело вовсе не в романтике, хотя я не отрекаюсь от романтики, я осталась такой же, какой была, может быть, чересчур восторженной. Но решение я приняла, хорошенько все обдумав и взвесив. Война сделала меня взрослой, даже расчетливой. Но ты же согласишься с тем, что человек, отдающий Родине сейчас меньше, чем он может отдать, — просто дезертир! Я знаю, ты не осудишь меня. А Машеньке с Зинаидой Петровной хорошо. Они полюбили друг друга. Кончаю писать, пришла Зинаида Петровна, отведет Машу домой. А я побегу на занятия. Мы и вечером занимаемся. Милый, как мы плохо знали людей до войны! Теперь стало видно, какие они славные, преданные, мужественные. Что бы я делала без Зинаиды Петровны! Целую. Твоя жена Люся». «7 августа 1941 года. Этого не может быть! Я не верю, я пишу тебе и убеждена, что произошла какая-то нелепая, страшная ошибка. Представь, сейчас мне сообщили, что ты погиб! Мне принесли извещение, там это написано. Но мое сердце молчит. Оно не обманывает. Ты наверное, попал в окружение или ранен. Ты получишь мое письмо позже, вот и все!..» В этом месте на бумаге расплылось большое лиловое пятно, несколько слов нельзя было разобрать. На другой стороне листка неровным, изломанным почерком было написано: «…что наш город отдадут немцам! Никогда не смирюсь с этим! Я не понимаю, что происходит? Для чего же тогда все было? И Днепрострой, и Шатура, и Кузбасс! Как мы радовались всему. Это не может пропасть. Нет такой силы, которая поставила бы на колени такой народ! Знаешь, родной, я, не задумываясь ни на минуту, отдала бы жизнь для того, чтобы прогнать этих выродков, бандитов. Нет, я не права. Не о смерти надо думать, пусть гибнут они. А мы будем жить и построим коммунизм все равно, как бы они ни бесились! Послезавтра экзамены, может быть, меня пошлют…» Здесь несколько строк было густо замазано типографской краской, по-видимому военной цензурой. Снизу можно было разобрать только две фразы: «…ты жив, жив, слышишь? Я знаю! Я верю! Обнимаю тебя…» «18 августа 1941 года. Они хотят уверить меня, что тебя уже нет. Отводят глаза, вздыхают, деликатно объясняют, что ошибки быть не может. Но я их не слушаю. Я не смогу теперь долго писать тебе, мой любимый, но ты так и знай, я не поверила. Видишь, вот я пишу тебе, и ты будешь читать это письмо. Будешь! Курсы я закончила. Работать предстоит одной. Я думала, что с Верой, но сегодня выяснилось, что ее посылают в другое место. Через город проходят наши войска… В моем распоряжении всего пять минут. Я забежала домой попрощаться с Зинаидой Петровной и Машенькой. Они остаются вдвоем. Бедной девочке придется видеть меня урывками, а может быть, я совсем не смогу сюда приходить… Меня зовут. Бегу. До свидания, родной, милый! Ты всегда со мной. Передаю письмо товарищу, который эвакуируется. Целую своего милого, единственного. Твоя Люся». Я вернул письма Маше. Несколько минут мы молчали. Я думал о женщине, чья душа была чистой, как родник, о Люсе. Меня взволновала преданность Родине, скромность и самоотверженность, которые сквозили в ее письмах. Что сталось с нею? Жива ли она? Почему Маша показала мне письма? Множество вопросов вертелось у меня на языке, но я почему-то не решался задать их. Странная робость сковала меня. Маша заговорила первая: — Вы, наверно, догадались, что Люся — это моя мама? Я кивнул. — Она была оставлена в оккупированном городе для подпольной работы и погибла. Ее полное имя — Людмила Зайковская. Потрясенный, я молчал. 3 Мы долго сидели на обледеневшей скамейке в пустом белом скверике везде высотного дома. Мороз пощипывал за уши. Маша накинула на голову капюшон своей белой шубки. Притаив дыхание, я слушал ее рассказ. Машин отец Дмитрий Алексеевич действительно не погиб. Вещим оказалось Люсино сердце. Он был тяжело ранен и отправлен в тыловой госпиталь. Там спустя год он получил последние два письма жены. Выздоровев, лейтенант-артиллерист Дмитрий Алексеевич Сапожников вернулся в строй. Он воевал в Польше и Чехословакии, его батарея участвовала в штурме Берлина. Как только Прибельск был освобожден нашими войсками, лейтенант Сапожников послал письмо по прежнему адресу, но оно вернулось с отметкой, что адресат в данном доме не проживает, так как этот дом сожжен немцами при отступлении. Дмитрий Алексеевич запросил адресный стол Прибельска, получил неутешительный ответ и обратился в областной комитет партии, где, по его мнению, должны были знать о судьбе его жены и дочери. Письмо инструктора обкома долго блуждало по полевым почтам и настигло лейтенанта лишь в июле 1945 года в Москве, куда он приехал по вызову для получения боевых наград. В письме сообщалось, что по имеющимся данным дочь Дмитрия Алексеевича Маша Сапожникова проживает в настоящее время в городе Вознесенеке у своей опекунши Зинаиды Петровны Стекловой. Что касается его жены, Людмилы Иннокентьевны Зайковской, то сведения о ней обрываются сентябрем 1942 года. С 8 июля по 26 сентября она содержалась во внутренней тюрьме немецкой политической полиции, дальнейшая же ее судьба неизвестна. Странный, сдержанный тон письма, многочисленные недомолвки поразили лейтенанта Сапожникова, давно догадавшегося, что жена должна была остаться в Прибельске для подпольной работы. Он боялся получить известие о ее гибели, но внутренне был готов к этому: ответ обкома поставил его в тупик. В Москве Дмитрию Алексеевичу предложили остаться в армии и сообщили, что есть решение направить его в Военно-политическую академию. Взяв отпуск для устройства личных дел, Сапожников отправился в Прибельск. Инструктор обкома рассказал ему о предательстве Людмилы Зайковской и показал захваченные в фашистском архиве документы, которые ее полностью изобличали. С ужасом читал Дмитрий Алексеевич письмо, написанное знакомым, родным почерком жены и адресованное шефу политической полиции Прибельска штурмбаннфюреру Кернеру. Он не верил глазам. Но не верить было нельзя… Двойное горе пришлось ему пережить в эти дни. В обкоме с ним разговаривали сочувственно, но не особенно приветливо. И он понял, что предательство Людмилы, в котором все здесь были убеждены, кладет пятно и на его имя — имя солдата, прошедшего с боями от Харькова до Берлина. Сердце твердило ему, что Людмила — та Людмила, которую он знал и любил, — не могла написать предательского письма. Но разум говорил о другом… Ведь почерк, несомненно, принадлежал ей. Дмитрий Алексеевич поехал в Вознесенск. Он разыскал Зинаиду Петровну Стеклову, забрал дочку и вернулся в Москву. Маше в то время было уже девять лет. Она помнит, как подавлен был отец. Он не спал по ночам, осунулся и почти не разговаривал с Машей. Об академии теперь не могло быть и речи. Прекрасно понимая, что его не пошлют на политическую работу в армии, Сапожников заявил о своем желании демобилизоваться и вернуться на педагогическую работу. Он случайно встретил своего однокурсника, занимавшего важный пост в Московском городском отделе народного образования. Этот человек помог Дмитрию Алексеевичу устроиться на работу и получить комнату в Москве. О возвращении в Прибельск Сапожников не хотел и думать. С тех пор они жили вместе — Маша и ее отец. Прошло тринадцать лет. Девочка окончила школу, поступила в мединститут. Дмитрий Алексеевич был замкнутым, суровым человеком. Он избегал женщин и не заводил друзей. Горе его с годами не слабело. Когда Маша выросла, странное состояние отца стало тревожить ее, но она ни о чем не догадывалась. Сапожников никогда не говорил ей о матери. Маша знала лишь, что мама погибла во время Великой Отечественной войны. В 1958 году Дмитрий Алексеевич простудился и слег с тяжелым воспалением легких. Состояние его с каждым днем ухудшалось. За несколько дней до смерти он позвал Машу, рассказал ей то, что сообщил ему когда-то инструктор обкома, и отдал шесть старых писем. — До сих пор я скрывал от тебя правду, — сказал Маше Дмитрий Алексеевич. — Теперь ты взрослая и должна знать все. Твоя мать не предательница. Я никогда не верил в это. Произошла какая-то страшная ошибка. Но ничего нельзя доказать. Плача, сидела Маша у постели умирающего отца. Слабым, прерывающимся голосом он говорил о Людмиле, о том, как полюбил ее, как они все втроем жили в Прибельске и были счастливы… Навсегда запали в память Маше последние слова Дмитрия Алексеевича: — Ты похожа на нее. Гордись своей мамой… Будь такой, как она!.. Маша умолкла. Я взволнованно взял ее за руку. Но она отстранилась от меня и встала. Голос ее прозвучал глухо и отчужденно: — Вот все, что я хотела вам рассказать. Теперь можете напечатать ваш очерк. Я не буду писать опровержение. Кивнув мне, она пошла прочь. — Постойте, Маша! — крикнул я. Она не обернулась, а я почему-то не смог встать со скамейки и догнать ее. Было уже поздно, но идти домой мне не хотелось. Я купил билет в кинотеатр «Пламя» на какую-то старую картину и, сидя в темном зале, попытался спокойно и трезво взвесить, что же мне стало известно. Да, в сущности, почти ничего определенного. Появилось лишь внутреннее ощущение того, что женщина, написавшая такие письма, не могла быть предательницей. И никаких фактов, подтверждающих это. Никаких! Ведь даже лейтенант Сапожников не отрицал, что почерк принадлежал его жене. — И все-таки имел ли я право опубликовать очерк, если у меня оставалась хотя бы крохотная доля сомнения? Дома я был около девяти. Я зажег свет в кухне и принялся ходить из угла в угол. «Ну, хорошо, — говорил я себе. — Ты завтра пойдешь в редакцию и возьмешь обратно свой материал. Но что же дальше? Ведь истину установить все равно невозможно. А читатели из-за твоих интеллигентских сомнений так и не узнают о героях-подпольщиках Прибельска. Правильно ли это? Конечно, нет! Да и почему, спрашивается, должен я верить Маше и каким-то старым письмам? В обкоме партии мне дали официальный материал, подтвержденный документами… Я корреспондент газеты, а не частное лицо!» В тот момент, когда я уже совсем убедил себя, что не должен придавать значения. Машиному рассказу, мне вдруг стало ясно, что я просто пытаюсь заглушить голос своей совести, приказывающий немедленно забрать очерк из редакции. Ведь в глубине души я уже не верил, что Людмила — предательница. Не верил и все-таки хотел увидеть очерк напечатанным!.. Мне стало стыдно. Как я еще мог колебаться! Я подошел к телефону и набрал номер дежурного по выпуску. Им оказался в этот день мой приятель Павел Боровский. — Привет, старик, — сказал я, пытаясь унять дрожь в голосе. — Это я… Когда идет мой материал? — Завтра, — ответил Павел. — Он стоит в полосе и, если ничего не случится, не вылетит. Можешь спокойно спать. Ну и отгрохал же ты кирпичик! — прибавил он с завистью. — Послушай, Боровский, — сказал я. — Немедленно сними этот очерк и замени его чем-нибудь, пока не поздно. Он не пойдет. — Как не пойдет? — закричал Павел. — Кто сказал? — Я тебе говорю. Там есть ошибка. Нельзя печатать. — Что же я поставлю на его место? Шестьсот строк! С ума можно сойти! Нет, старик, ты как хочешь, а я на себя это взять не могу. Звони Василию Федоровичу и договаривайся с ним. Я позвонил ответственному секретарю домой. Заявил, что мне стали известны новые факты, опровергающие предательство Людмилы Зайковской, поэтому я должен дополнительно изучить материал и переработать очерк. — Какие там еще факты? — сонно спросил Василий Федорович. — Письма. Ее письма к мужу на фронт. Она настоящая патриотка, а никакая не предательница. Произошла ошибка. Что-то напутано. Роковое стечение обстоятельств. — Вот что, — помолчав, ответил Василий Федорович. — Поезжай сейчас в редакцию и сократи к черту то место, где упоминается о Людмиле Зайковской. В конце концов она эпизодическое лицо, очерк ничего не потеряет от сокращения. Признаться, эта мысль мне самому приходила в голову. Но такой выход из положения был нечестным и недостойным. Я так и сказал ответственному секретарю. — Что же ты предлагаешь? — спросил он сердито. — Я снова поеду в Прибельск. Постараюсь что-нибудь узнать. Должны же отыскаться люди, которые были вместе с Зайковской в фашистском тылу… — А если не отыщутся? Я промолчал. — А если они подтвердят, что твоя Людмила — предательница. — Тогда и опубликуем. — Тебе не кажется, что этот очерк слишком дорого обойдется редакции? — язвительно спросил Василий Федорович. Я вздохнул. Что я мог возразить? — Ладно, — закончил разговор ответственный секретарь. — Я скажу, чтобы очерк сняли… Завтра пойдем к редактору. Объяснишь ему все. — В его голосе было сожаление. То сожаление, с которым взрослый человек убеждает подростка, не желающего понять, какую глупость он совершает… Через три дня я выехал в Прибельск. — Я верю, что вам удастся распутать эту историю, — сказал редактор. — Вы правы, стремясь восстановить истину и вступиться за честь советского человека, быть может обвиненного напрасно. Но будьте объективны до конца. Не увлекайтесь, помните, что гестаповцы многих сумели сломить. Перед лицом смерти и пыток не сгибались лишь самые мужественные и преданные… Если потребуется наша помощь, звоните… Перед отъездом я встретился с Машей. Она прибежала к высотному дому запыхавшаяся, с красными пятнами на щеках. Я успел ей сообщить по телефону, что еду в Прибельск, и она показалась мне встревоженной и даже чуть-чуть испуганной. — Не могли бы вы дать мне на время эти письма? — попросил я. — Возможно, потребуется их кому-то показать. — Что вы хотите делать? — робко подняла она глаза. — Еще не знаю… Я верю так же, как и вы, что ваша мама была честным человеком. Попытаюсь найти факты, подтверждающие это. — Спасибо, — тихо прозвучал ее голос. Маша принесла письма, и, взглянув на нее в тот момент, когда она передавала мне их, я понял, какую ценность беру из ее доверчивых рук. — До свидания, Маша, — сказал я. — Может быть, напишу вам оттуда. Она торопливо кивнула. Мне очень хотелось, чтобы она меня проводила, но я не решился попросить ее об этом. 4 …В Прибельск поезд прибыл утром… Оставив чемодан в гостинице, я отправился в обком партии. Заведующий областным партийным архивом Томилин, пожилой, полный мужчина с добрым лицом и зоркими глазами, встретил меня, как старого знакомого: — Привет, привет! Что-то очерка вашего не видно! Не напечатали еще? Я каждый день газеты читаю. Я рассказал о письмах Зайковской и протянул ему их. Томилин читал медленно, по нескольку раз возвращаясь к одному и тому же месту. В кабинете было жарко натоплено и пахло канцелярским клеем. На высоких, до потолка, стеллажах тесными рядами стояли картонные папки с архивными делами. Когда, закончив чтение, Томилин повернулся ко мне, его лицо уже не казалось добродушным, а было сосредоточенным, строгим, даже суровым. — Что вы по этому поводу думаете? — нетерпеливо спросил я. Не ответив, он отодвинул стул, кряхтя, взобрался на деревянную переносную лестницу и, порывшись на верхней полке стеллажа, спустился с толстой папкой, крест-накрест перевязанной шпагатом. Надев очки, он принялся перелистывать пожелтевшие страницы и, найдя то, что искал, протянул мне раскрытую папку. Я увидел записку, написанную на обрывке бумаги химическим карандашом. Там было .всего несколько строк: «Дорогая Варюша, прошу, передай мне в тюрьму чистое белье. Выпустят нас, думаю, не скоро. От верного человека доподлинно известно, что подстроила все учительница Люська Зайковская. Скажи нашим, чтобы припомнили ей при случае. Пока ее держат в тюрьме, но она надеется выбраться за наш счет. Больше писать нельзя. Не забудь про белье. Целую. Остап». — Это написал жене перед казнью паровозный машинист Остап Тимчук, — строго сказал Томилин. — Переверните, пожалуйста, страницу. Я перевернул страницу и увидел несколько подшитых вместе листков бумаги с напечатанным на машинке немецким текстом. Тут же, на краю страницы, был сделан перевод. Я прочел: «Начальнику политической полиции города Прибельска господину штурмбаннфюреру Кернеру от следователя 3-го отдела оберштурмфюрера Бронке. Рапорт. 21 июля 1942 года. Настоящим имею честь довести до вашего сведения, что содержавшаяся под следствием по делу о подпольной коммунистической организации Людмила Иннокентьевна Зайковская сего числа 21 июля 1942 года в 13 часов 40 минут, вызвав меня в камеру, заявила, что желает облегчить свою участь и с этой целью имеет сделать важное сообщение. По моему приказу Зайковской были вручены бумага и чернила. Она собственноручно в моем присутствии и в присутствии переводчика господина Чудовского написала донесение на ваше имя, которое при сем препровождается. Ожидаю дальнейших ваших указаний по данному делу». Донесение Людмилы я уже читал раньше. Оно было написано фиолетовыми чернилами, ровным, мелким почерком, без помарок на листке, вырванном из школьной тетрадки: «Господин Кернер! Я думаю, вы поверите мне, если я скажу, что случайно попала в подпольную организацию. Я состояла в комсомоле, поэтому мне приказали остаться в городе и быть связной. Моего согласия не спрашивали. Я не отказалась. Как вам известно, я преждавала в школе немецкий язык. Я хорошо знакома с вашей замечательной культурой. Дух великого немецкого народа всегда был для меня понятен и близок. Я увидела, что советская власть оказалась колоссом на глиняных ногах, и уверена, что смогу сотрудничать с вами. Но партийные руководители крепко держали меня в руках. Я боялась их и не могла выйти из-под их власти. Теперь из-за моей слабохарактерности мне грозит смерть. Но я не враг вам и хочу это доказать. Я сообщаю вам, господин Кернер, фамилии и адреса четырех важных преступников, членов штаба, ближайших помощников секретаря подпольного горкома партии Георгия Лагутенко, находящегося сейчас в тюрьме. Эти люди пока гуляют на свободе и по-прежнему вредят немецкой армии. Они притворяются, что относятся лояльно к оккупационным властям, а сами совершают диверсии. Называю этих людей: Остап Тимчук, проживает на проспекте Маркса, дом 11,квартира 3. Михалевич Тарас, живет на улице Короленко, дом 8, квартира 1. Василий Галушка, его адрес: 2-й Красногвардейский переулок, дом 12, квартира 7, и Семен Гаевой, адрес: улица Чкалова, дом 5, квартира 9. Тимчук, Галушка, Гаевой и Михалевич в ночь с 28 на 29 мая 1942 года взорвали железнодорожный мост через реку. Они сделали это по приказу Георгия Лагутенко. Этот приказ я лично передала Тимчуку 28 мая у него на квартире. О других своих диверсиях они вам сами расскажут после того, как вы их допросите. Я надеюсь, господин Кернер, что, оказывая вам услугу, тем самым сохраняю себе жизнь. Мне всего двадцать шесть лет. Я еще хочу наслаждаться жизнью, ведь я так молода и не причинила вам большого вреда. Обещаю и впредь сотрудничать с немецкими властями. 21 июля 1942 года. Людмила Зайковская», — Какую же правду хотите вы еще найти? — спросил Томилин, когда я закрыл папку. — Разве, не все тут ясно? — Нет, не все, — твердо ответил я. — Вы сейчас прочли письма Людмилы к мужу. Скажите по чистой совести, мог ли один и тот же человек написать эти письма и донесение господину Кернеру? Да, я знаю, почерк принадлежит Зайковской. И все же, кроме доводов разума, у каждого человека есть доводы сердца. Неужели оно вам ничего не подсказывает? — Вы задаете мне риторические вопросы, — подумав, сказал заведующий архивом. — Никому нет дела до того, что вам или мне подсказывает сердце. У нас научное учреждение, которое оперирует фактами. Строго проверенными фактами. Эти факты говорят против Зайковской. А ее письма… Что ж… Они ведь ни о чем, в сущности, не говорят и ничего не опровергают. Вы еще молоды и не нюхали пороха. Нам в ту пору приходилось разочаровываться в людях. Хороши бы мы были, если бы оправдывали предателей, основываясь на этих ваших «доводах сердца». С ним трудно было не согласиться. И все же я не согласился. Я знал то, чего не знал Томилин. Я знал Машу и видел ее глаза. И я сказал: — Ладно, оставим чувства в покое. Вы правы, нужны факты. Поможете вы мне найти их? — Вы хотите доказать, что Зайковская не виновна? — Да. — Зачем? Этот вопрос поставил меня в тупик. — Как зачем? Да чтобы восстановить честное имя погибшей комсомолки, если она действительно была честной. Томилин изучающе посмотрел на меня. Наверно, он подумал, что у меня имеются какие-то неизвестные ему соображения, о которых я умалчиваю. Вся эта история ему явно не нравилась. Мне необходимо было обрести в нем союзника: без его помощи я ничего не смог бы сделать. — Поймите меня правильно, — сказал я. — Вы говорите, что оперируете только строго проверенными фактами. Пусть так. Но давайте проверим эти факты снова, раз уж появилось какое-то, хотя бы даже крохотное сомнение. — У меня лично никаких сомнений нет, — ответил он сухо. — Вообще я считаю вашу затею нелепой. Волга впадает в Каспийское море, и, сколько бы вы этот факт «и проверяли, положение не изменится. Но поступайте, как находите нужным. Что вас конкретно интересует? — Известно ли что-нибудь о деятельности Зайковской в тылу у немцев? — Нет, точно ничего не известно. Все люди, с которыми она работала в подполье, были казнены. Она числилась связной горкома партии. У нее была рация. Она передавала донесения в штаб партизанского отряда. — Какое у нее было легальное положение? Она служила где-нибудь? — В городской управе. Секретарем общего отдела. — Неужели нет никого, кто знал или хотя бы видел ее в то время? — В городе живет некий Ковальчук. Он топил печи в управе. Но с ним вам нет смысла встречаться. Он скажет, что Зайковская была секретаршей, вот и все. Он уже говорил это однажды. Его показания в этой папке. — Помолчав, Томилин добавил: — Какой же вам смысл идти тем путем, каким много лет назад шли мы? Вы окажетесь перед тем же выводом. Если уж вы хотите найти что-нибудь новое, ищите в первую очередь новый метод поисков. Он был совершенно прав. — Посоветуйте что-нибудь! — взмолился я. Томилин покачал головой: — Не знаю, не знаю… Говорю вам: вы зря потратите время. На этом наш разговор пришлось прекратить: раздался телефонный звонок. Томилину сообщили, что через полчаса начнется бюро обкома, где он должен присутствовать. Попрощавшись с ним, я вернулся в гостиницу, Зима в Прибельске была теплой. Онег еще не выпал. Накрапывал мелкий дождь. На мокром асфальте отражались разноцветные огни реклам. По широкому проспекту неслись автомобили, троллейбусы; громыхая, неторопливо ползли трамваи. Спешили куда-то прохожие: женщины с зонтиками в руках, школьники со своими сумками, смеющиеся, оживленные юноши и девушки. У ярко освещенных подъездов кинотеатров толпился народ. Город жил обычной жизнью. А мне вдруг представился другой, притихший, в развалинах город, вот этот самый город, но без огней, без музыки и веселой толпы. Город, оккупированный фашистами. Здесь жила Людмила Зайковская. По этой улице ходила она по утрам в управу. Вот в этот пятиэтажный серый дом, где сейчас помещается горсовет. Что думала она, глядя на немецких солдат и офицеров? Боялась, ненавидела их или верой и правдой служила им? У себя в номере я еще раз прочел все шесть писем. И сомнение, зароненное в меня Томилиным, погасло. Я снова поверил этим письмам и той, которая написала их летом 1941 года. Я дал себе торжественную клятву не отступать. После ужина я принялся обдумывать вопросы, которые завтра должен был задать Томилину. Я пытался найти новый подход к уже известным фактам, новый метод… Искал… Но не находил. Заведующий архивом смог принять меня лишь вечером, в конце рабочего дня. У меня было сильное подозрение, что он сделал это с тайной целью поскорей избавиться от докучливого посетителя. Времени в моем распоряжении было мало, и я сразу приступил к делу. — Откуда стало известно, что Зайковская пробыла в тюрьме с 8 июля по 26 сентября 1942 года? — В деле имеются соответствующие документы, — ответил Томилин, слегка удивленный моим вопросом. — В архиве полиции была обнаружена ведомость пищевого довольствия заключенных. В этой ведомости фамилия Зайковской значится с 8 июля по 26 сентября. 27 сентября она была вычеркнута из реестра. — Куда же она девалась? — Томилин пожал плечами. — Может быть, ее расстреляли? — Возможно, но возможно, и выпустили. Мы ничего не знаем об этом. Товарищи, арестованные так же, как она, за участие в подпольной организации, были казнены в начале 1943 года. В списке казненных Зайковской нет. — Она одна была в камере? — Да… За исключением единственного дня. 26 сентября к ней подсадили Веру Давыдовну Орлову, арестованную за то, что она не сдала радиоприемник. По оплошности кого-то из тюремщиков Орлову заперли в камеру, где находилась Людмила. В тот же вечер Зайковскую забрали из камеры. Ночь Орлова провела одна, а утром ее освободили, предварительно зверски избив. Поговорите с Орловой. Правда, это вам ничего не даст. Ее показания уже имеются в деле. О Зайковской она отзывается резко отрицательно. Но, возможно, она припомнит какие-либо новые, ценные для вас детали. Лицо Томилина выражало усталость и нетерпение. Он поглядел на часы. Рабочий день был окончен. Мне ничего не оставалось, как отправиться к Орловой. Вера Давыдовна жила в новом доме возле Парка культуры и отдыха имени Шевченко. Я с трудом разыскал ее, так как она вышла замуж и носила фамилию мужа — Грибакина. Это была женщина средних лет, довольно еще стройная и хорошо сохранившаяся. На ее худощавом, подвижном лице почти не было морщин. Черные густые волосы были разделены ровным пробором. Она была одета в строгий синий костюм и белую блузку. Лицо ее сильно загорело — вероятно, Вера Давыдовна недавно вернулась откуда-нибудь с юга. Орлова-Грибакина провела меня в небольшую комнату. На круглом столе стояла швейная машинка. На диване белели бумажные выкройки. — Извините за беспорядок, — сказала Орлова. — Спешу мужу рубашку сшить, пока мой отпуск не кончился. В понедельник уже на завод. Я на заводе работаю нормировщицей. Вы, наверно, с избирательного участка, агитатор? Довольно путано я изложил цель своего визита. — Вы пишете об этом? — сказала Вера Давыдовна. — Но чем же я могу вам помочь? Ведь я не была в подпольной организации, даже не слышала о ней. Я просто не сдала в комендатуру радиоприемник, спрятала его в детской коляске в сарае и по ночам ловила Мосиву, а немецкий офицер, живший в нашем доме, подсмотрел и отвел меня в гестапо. Вот и все. Мне было шестнадцать лет… Утром меня выпустили… — Расскажите об этом подробно, — попросил я. …Трудно жилось в ту страшную пору шестнадцатилетней девушке. Вере приходилось заботиться не только о том, чтобы достать еду для себя и для больной матери, но и о том, как бы не привлечь внимания немецких солдат, падких до молоденьких девочек. Выходя из дому, Вера куталась в черный платок, но ей не удавалось спрятать большие карие глаза, смотрящие настороженно из-под платка, и часто она едва уносила ноги от чересчур бесцеремонных «кавалеров» в зеленых шинелях. Единственная отрада осталась у Веры — радиоприемник. Его купил отец перед войной. Когда вышел приказ сдать радиоприемники, Вера гостила с матерью в деревне, отец был уже на фронте, а потом пришли немцы, так и остался приемник. Тайком от матери Вера спрятала его в сарай, провела туда электрошнур и стала по вечерам слушать Москву. 25 сентября 1942 года, дождавшись темноты, она пробралась в сарай, ощупью отыскала оголенные концы провода, присоединила их к вилке приемника. Вспыхнул зеленый огонек и заговорщицки подмигнул ей. Девушка медленно крутила рычажок настройки, пока не услышала знакомые позывные. Москва! В этот момент со скрипом распахнулась дверь. Луч фонаря ударил Вере в глаза. Она зажмурилась, ослепленная. Кто-то схватил ее за шиворот и выволок из сарая. Это был обер-лейтенант, живший в их квартире. Вера покорно отправилась с ним в комендатуру. — Тебя расстреляют! — злорадно сказал немец. — Пу-пу! Он сделал круглые глаза и изобразил пальцем, как в нее будут стрелять. Вера равнодушно отвернулась. Она была так оглушена случившимся, что даже не боялась… Ночь она провела в коридоре комендатуры, где ее допрашивали и раза два ударили по щекам. На рассвете ее вместе с тремя незнакомыми девушками усадили в крытый грузовик и отвезли в тюрьму. Здесь она снова долго стояла в длинном, полутемном коридоре лицом к стеке, со сложенными за спиной руками, как ей велели. Потом зазвенели ключи, и надзиратель с обрюзглым, сонным лицом молча втолкнул ее в камеру. Вера огляделась удивленная. Она до сих пор совсем не так представляла себе тюремную камеру. Здесь не было деревянных нар, не было сочащихся сыростью каменных стен. В окне, правда, чернела решетка, но этим и ограничивалось сходство с тюрьмой. Вера находилась в обыкновенной, даже довольно уютной комнате. На окне висели кружевные чистые занавески, посредине стоял стол, накрытый вышитой скатертью. На столе стояла фарфоровая ваза, только цветов в ней не хватало. В простенке висело овальное зеркало, а под ним была тумбочка. На тумбочке стояли флаконы и разноцветные коробочки. На полу была постелена шерстяная домотканая дорожка. В углу у стены помещалась кровать с пружинной сеткой, накрытая голубым ватным одеялом. На кровати сидела мододая, красивая женщина с пышными рыжеватыми волосами, небрежно заплетенными в длинную толстую косу. На женщине был ситцевый халат и тапочки на босу ногу. Губы ее были накрашены. Во рту торчала дымящаяся папироса. Когда дверь захлопнулась, женщина медленно встала, подошла к Вере и, поглядев на нее скучающими зелеными глазами, лениво, нараспев произнесла: — Вот мы и с пополнением. Откуда ты, прелестное дитя? — Вы кто? — ошеломленно спросила Вера. Женщина улыбнулась одними губами. Глаза ее остались холодными и равнодушными. — А ты кто? — Меня забрали за приемник, — сказала Вера. — А вас за что? Вы тоже заключенная или здесь работаете? — За приемник? — удивленно переспросила женщина. В глазах ее зажегся интерес, который, впрочем, тотчас погас. — Ну, располагайся, — сказала она и вернулась на свою кровать. Легла, сбросив тапочки, и подложила руки под голову. Медленно тянулись часы. Вера села в угол прямо на пол, поджав ноги и сжавшись в комок. Ее бил озноб. Когда стемнело, открылась дверь и вошел надзиратель, держа в вытянутых руках поднос. На подносе стояли две тарелки. Надзиратель осторожно опустил тарелки на стол и сказал: — Пожалуйста, ужинать. После этого он ушел. — Ешь, — не поворачивая головы, сказала женщина. — Я не хочу. Вера, поколебавшись, подошла к столу. В одной тарелке оказался борщ на мясном бульоне, а в другой — тощая куриная нога и немножко риса. Все это было так необычно, что Вера не выдержала и спросила: — Здесь всех так кормят или только вас? — Только меня! — раздался с кровати сердитый голос. — А почему? — Потому что я не такая дура, как другие! — Женщина встала и подошла к Вере. Ее красивое лицо, смутно белевшее в полумраке, исказилось от злости. — Да, да, и нечего так на меня смотреть! Жизнь дается один раз, а после смерти все равны и чистые и нечистые! Круто повернувшись, она отошла к окну и прислонилась к стене, скрестив руки на груди. — Вот ты, к примеру. Москву, наверно, по радио слушала. И собой, конечно, восхищалась. Дескать, вот какая я храбрая, не боюсь проклятых оккупантов. Ну, и чего ты добилась? Завтра тебя расстреляют, и не спасет тебя твоя Москва! Понимаешь? Расстреляют! А разве ты жила? Тебя хоть целовал когда-нибудь мужчина? Ты — знаешь, что такое любовь, семья? Ты кормила грудью ребенка? Ничего этого ты не видела и теперь уж не увидишь. Дуреха! — Раз вы такая умная, почему же вы здесь, а не на свободе? — язвительно спросила Вера. — Я буду на свободе! — буркнула женщина. — Я-то еще буду, а вот ты нет! — Ну и пожалуйста! — сдавленно ответила Вера, с трудом удерживаясь от внезапно подступивших слез. — Не нужна мне такая свобода! Она направилась в свой угол и села на пол, закрыв лицо руками. — Ты плачешь? — спросила женщина. — Ты лучше не плачь, а скажи им завтра: так, мол, и так, простите меня ради бога, глупой была, неразумной, а теперь поумнела. Что хотите прикажите, сделаю, только не убивайте… Может, они тебя и помилуют. Вера промолчала. Рыдания рвались наружу. Она всхлипнула и закусила губу. Стало совсем темно. Вера долго плакала и незаметно для себя уснула. Когда она проснулась, под потолком тускло горела желтая лампочка. С кровати доносились стоны. Женщина лежала на животе, свесив голову вниз. Ее рыжая коса расплелась и рассыпалась по подушке. — Что с вами? — испуганно спросила Вера. — Позови… надзирателя… — сквозь зубы пробормотала женщина и снова принялась стонать. Вера постучала в дверь. Через несколько минут появился надзиратель, посмотрел на женщину и ушел. Вскоре он вернулся в сопровождении немца в мундире, поверх которого был надет белый халат. Немец попытался осмотреть женщину, но она не позволяла к себе притрагиваться и стонала, как только врач протягивал к ней руку. Озабоченно сдвинув брови, он взял ее за кисть и сосчитал пульс. Потом отрывисто сказал что-то надзирателю, и они ушли. Примерно через час надзиратель просунул голову в дверь и сказал. — Зайковская, собирайся с вещами. Охая, женщина сняла халатик, под ним оказалось тонкое шелковое белье, и надела красное, яркое и нарядное шерстяное платье, чулки и маленькие сапожки на высоких каблуках. Она закрутила волосы вокруг головы, ловко закрепила их шпильками и сразу стала выше, стройнее и еще красивее, чем прежде. Вера следила за ней исподлобья, любуясь ею и ненавидя ее. — Ну, прощай, подпольщица! — прищурившись насмешливо сказала женщина и накинула на плечи белый щегольской полушубок. — Желаю тебе поумнеть. — Готова? — открыл дверь надзиратель. Охая и держась за живот, она вышла. Вера осталась одна. Она съела холодный борщ и куриную ногу, легла, не раздеваясь, на мягкую кровать и мгновенно уснула. Рано утром ее вывели в коридор. Тут она опять долго стояла лицом к стене, потом какой-то немец в очках цепко взял ее за плечо и повел. Он втолкнул Веру в большую светлую комнату, похожую на школьный класс. Вдоль стен стояли длинные скамейки. Вера побыла немного одна, затем пришли два солдата, деловито закатали рукава мундиров, ухмыляясь, сорвали с нее платье, белье и голую привязали ремнями к скамье. Они долго, по очереди били ее резиновыми дубинками. Вера кричала, пока не потеряла сознание. Когда она очнулась, ей велели одеться, проводили за ворота и отпустили. …Я пробыл у Веры Давыдовны весь вечер. Она рассказала мне много интересного о своей жизни в оккупации, но все это уже не имело отношения к Людмиле Зайковской. Подводя итог беседе, я задал напоследок несколько вопросов: — Сколько времени вы находились вместе с Зайковской? — Примерно часов двенадцать. — Вы вполне ручаетесь за достоверность вашего рассказа? Меня интересуют «советы», которые давала вам Зайковская, и ее рассуждения о жизни. Правильно ли вы ее поняли? Может быть, ее слова имели другой смысл? Орлова удивленно посмотрела на меня: — Какой же там мог быть еще сммсл? Говорю вам, я хорошо запомнила все. Эта странная женщина глубоко врезалась мне в память. Я долго вспоминала о нашем разговоре… Нет, нет, я передала точно, как было… — Зайковскую прямо из камеры, по-видимому, отправили в тюремную больницу? — Вряд ли, — ответила Вера Давыдовна. — Дело в том, что ее стоны показались мне притворными. Потом я уже подумала, что эта женщина, наверно, просто решила избавиться от моего общества, а может быть, под предлогом направления в больницу немцы ее увезли куда-нибудь или даже освободили… Я слышала, что она оказала им большую услугу… Поблагодарив Орлову и извинившись за то, что помешал ей шить, я ушел. В десять часов утра я был в архиве. — Ну, узнали что-нибудь новенькое? — встретил меня Томилин. — Только то, что вам уже известно, — ответил я. — След Зайковской ведет в тюремную больницу… Нужно попытаться отыскать его там. — В тюрьме не было больницы, — огорошил меня заведующий архивом. — Куда же в таком случае могли отправить Людмилу, если она заболела? — Гестаповцы не имели обыкновения лечить заключенных, и никакой больницы, повторяю, при тюрьме не существовало. Что касается Зайковской, то о ее дальнейшей судьбе ничего не известно, — ответил Томилин и посмотрел на меня взглядом, в котором ясно можно было прочесть: «Ну что ты ломишься, братец, в открытую дверь?» — Неужели мне больше не с кем поговорить? — в отчаянии спросил я. — Поезжайте в Западную Германию, — сказал Томилин. — Разыщите там Кернера, он наверняка занимает важный пост, и попросите его рассказать вам о Зайковской. Уж он-то знает о ней всю правду. Только боюсь, он не захочет дать вам интервью. — Вы шутите, — пробормотал я, и вдруг меня осенило. — Переводчик Чудовский! — сказал я громко. — Там же был еще переводчик! Он жив? — Вероятно, — ответил Томилин. — Он долго скрывался, меняя адреса и фамилии. Его разыскали лишь в 1950 году, судили и приговорили к двадцати пяти годам лишения свободы. — Значит, сейчас он еще находится в колонии? — Возможно…. — Я встречусь с ним! Томилин покачал головой. — Вы упрямый человек. Поезжайте. Но не возлагайте больших надежд на Чудовского. Ничего нового он вам не скажет. У нас есть стенограмма его выступления на суде. Чудовский безоговорочно подтверждает предательство Людмилы. — Да, да, я знаю… Он был в камере вместе со следователем Бронке, когда Зайковская писала свое донесение… Но все равно! Я обязательно должен с ним поговорить! — Счастливого пути! — Томилин пожал мне руку. Вернувшись в гостиницу, я позвонил на аэродром. О том, где находился Чудовский, можно было узнать лишь в Москве, в Главном управлении колониями Министерства внутренних дел. Вечером я улетел из Прибельска, улетел, так ничего и не добившись, не узнав ни одного нового факта, но по-прежнему убежденный в том, что письма Людмилы Зайковской не лгут! 5 В редакцию я не пошел. Конечно, это было не . очень-то красиво с моей стороны, но я просто боялся, что моя командировка будет аннулирована и я не смогу продолжать поиски. Строго-настрого я наказал Кате и маме отвечать всем, кто звонит по телефону, что меня нет в Москве, а сам отправился в Министерство внутренних дел. Начальник управления колониями, седой и внимательный полковник с Золотой Звездой Героя Советского Союза выслушал меня сочувственно. — Я вас понимаю, — сказал он. — Иногда хочется верить интуиции, а не фактам. Погодите, вы говорите, Чудовский? Да я же его помню! В 1950 году я был председателем военного трибунала, когда его судили. Карл Карлович Чудовский, по национальности немец, из волжских колонистов. Он содержится в колонии. Я знаю это потому, что недавно ко мне поступило его ходатайство о пересмотре дела. — Могу я встретиться с Чудовским? — Пожалуйста. Вам придется поехать в город Борск. Советую лететь самолетом, а дальше доберетесь на попутной машине. — Наверно, нужно специальное разрешение? — Журналисты могут в любое время посещать места заключения, как и другие представители общественности. Желаю удачи! По пути домой я зашел в центральную кассу аэропорта. Билет до Борска стоил более четырехсот рублей. Туда и обратно около девятисот. Пришлось занять тысячу рублей у Кати. — Получу гонорар за очерк, верну, — сказал я. Мне было неловко брать у нее деньги — я знал, что она собиралась обзавестись шубой, — но что же мне оставалось делать? Самолет отправлялся в рейс через два дня в девять часов утра. Вечером я позвонил Маше, Услышав ее голос, я вдруг оробел. — Здравствуйте, Маша, — сказал я. — Это говорит Алексей. Я приехал и скоро уезжаю опять. Нам нужно встретиться. — Приходите ко мне, — тотчас же ответила она. — У вас есть время? — Где вы живете? — Рядом с вами, на Баррикадной. Через десять минут я поднимался по крутой лестнице на третий этаж старинного каменного дома. Сердце у меня колотилось так сильно, что я был вынужден остановиться и перевести дыхание. Сапожниковой нужно было звонить пять раз, но едва я притронулся к звонку, как щелкнул замок. Маша стояла за дверью и ждала меня. Мы вошли в комнату. Я огляделся. Это была небольшая комната с высоким лепным потолком и двумя узкими окнами. В углу стояла деревянная полированная кровать, накрытая белым покрывалом. В шкафу за стеклянной дверцей виднелись корешки книг. В простенке между окнами висела географическая карта, испещренная какими-то стрелами и линиями, нарисованными цветными карандашами. Это были, как я позже узнал, туристские маршруты. Страстная туристка, Маша ездила со своими друзьями по мединституту на Алтай, в Казахстан, в Прибалтику. Она была детским врачом и работала в районной поликлинике. На тумбочке стоял телевизор «КВН» с круглой линзой. Мебели было немного: стол, буфет и тахта с валиком. Главным, что бросалось в глаза при входе в комнату, была чистота. Строгая, почти больничная чистота ощущалась в каждой мелочи: в накрахмаленной скатерти, в белоснежных занавесках, в простенькой дорожке, аккуратно постеленной на пороге, даже в самом воздухе, свежем, без специфического запаха, свойственного квартирам в старых домах. — Раздевайтесь, садитесь, — слегка смутившись, сказала Маша. Она была в широкой, колоколом, зеленой юбке и белом шерстяном свитере, плотно обтягивавшем талию и грудь. Она подстриглась, ее густые соломенные волосы падали на лоб короткой челкой, из-под которой тревожно и вопросительно смотрели на меня темно-синие, почти черные глаза. Новая прическа сделала ее лицо совсем юным. Шея стала тонкой и хрупкой, а плечи угловатыми, как у подростка. Я смотрел на нее, не сознавая, что это неприлично — смотреть вот так, в упор, на почти незнакомую девушку. Она отвела глаза и начала медленно краснеть. — Садитесь же. Хотите чаю? — Хочу, — ответил я. Глаза ее ласково улыбнулись, и я внезапно расхрабрился: — Вы и бутерброд мне какой-нибудь дайте, Маша, хорошо? А то я сегодня не обедал. Она захлопотала, и неловкость, связывавшая нас, исчезла. Я пробыл у Маши часа три. Мы попили чаю, посмотрели телевизор. Передавали концерт художественной самодеятельности. Я рассказал, с кем встретился в Прибельске, не скрыв от Маши, что разочарован результатами поездки. Узнав о моем решении лететь в Борек, она взглянула на меня с радостным удивлением. Меня вдруг бросило в жар. — Что тут особенного? Почему бы не прокатиться? — сказал я. — Тем более, там природа роскошная. — Я не знаю, из каких побуждений вы это делаете, но, по-моему, вы очень хороший человек, — тихо ответила Маша. — Ну вот еще! — растерянно пробормотал я. — Что вам вздумалось? Просто у меня такая работа… — Когда вернетесь, позвоните мне, хорошо? — попросила Маша. Я надел пальто и вышел в коридор. Вдруг открылась дверь, и Маша позвала меня. Я вернулся. — Подождите, — сказал она. — Я еще в прошлый раз хотела, чтобы вы взяли это… — Она достала из пластмассовой коробочки, которую держала в руке, пачку фотокарточек и, порывшись в них, протянула мне одну. Я сразу узнал Людмилу — и по описанию Орловой и по большому сходству с нею Маши. Она была сфотографирована в классе возле доски. Она смотрела мимо меня. Лицо было нетерпеливым, словно говорящим: «Ну, скоро вы там?» Ей было лет двадцать или чуть-чуть побольше. Я завернул фотокарточку в бумагу и спрятал в карман. Маша проводила меня. В коридоре мимо нас промелькнула соседка. — Здравствуйте, Машенька, — сладко пропела она, с любопытством смерила меня взглядом и скрылась в ванной. Весь следующий день я был занят обоями. Катька и Виталий решили оклеить комнату новыми обоями. У молодоженов была бездна энергии, которую они не знали, куда девать, а отдуваться пришлось в результате мне… Печально посмотрев на сдвинутую в угол мебель, на расстеленные по всему полу газеты и на Виталия, который с бодрым видом привязывал к палке одежную щетку, мама оделась и ушла из дому. Катя, намазав клеем газетный лист, сняла свой нарядный фартучек и незаметно сбежала на каток. Виталий, поскользнувшись в луже клея, упал и ушиб ногу. Мне пришлось снять пиджак и вооружиться щеткой. Виталий сидел в коридоре на сундуке, виновато глядел на меня и стонал так жалобно, что я посоветовал ему убираться к врачу. Оживившись, он поспешно оделся и, уже не хромая, удрал. Я остался один на один с обоями… К концу дня комната была кое-как оклеена. Я отнес ведро в кухню и в полном изнеможении присел на сундук. В этот момент в дверь постучали. Не вставая, я протянул руку и открыл замок. В переднюю вошел моряк в черной шинели, великолепных клешах и парадно сверкающих ботинках. На его плечах сияли новенькие лейтенантские погоны. Он снял фуражку и, держа ее рукой в белой перчатке, сказал: — Здравствуйте. Прошу прощения. Могу я видеть Алексея? — Это я… — Очень приятно. Извините за беспокойство. Я буквально на две минуты. У него было очень молодое, круглое, доброе лицо с розовыми щеками и курносым носом. — Слушаю вас, — сказал я. — Вы журналист, кажется? — Да. — А я в общем жених Маши! — выпалил он и густо покраснел. Я не сразу понял, о чем он говорит. Через минуту до меня дошел смысл его слов, и я спросил, стараясь быть спокойным: — Вы, очевидно, имеете в виду Машу Сапожникову? — Да, я имею в виду Машу! — ответил лейтенант яростно. — Именно ее, и вы прекрасно об этом знаете! Вот что, молодой человек, вы работате в газете или не знаю где, меня это не касается. Слушайте и зарубите себе на носу. Я люблю Машу и хочу на ней жениться. Понятно? Оставьте-ка ее в покое, и нечего к ней ходить и морочить ей голову! — Не кричите на меня, пожалуйста, — сказал я, похолодев. — Я был у Маши всего один раз по важному делу. И буду с ней встречаться, если потребуется, еще… А вы, ничего не узнав, сразу набрасываетесь! Просто возмутительно! Но я не был возмущен. Я был растерян и опечален. — Если так, то ладно, — упавшим голосом сказал лейтенант. — Простите за беспокойство. — Он надел фуражку и жалобно закончил: — Если по делу, тогда, конечно, какой разговор… очень извиняюсь. — Ничего, — буркнул я, с завистью глядя на его атлетическую фигуру и широченные плечи. Можешь быть спокоен, моряк, куда мне до тебя! Потоптавшись в дверях и еще раза три извинившись, он ушел. — Глупо, — вслух сказал я. На душе у меня было погано. Мне вдруг расхотелось лететь в Борск. Хорошо, что самолет отправлялся утром. До вечера я бы, пожалуй, не выдержал. Мне очень хотелось порвать билет и забыть о Маше и о ее матери. Позже я со стыдом вспоминал об этом приступе малодушия. «Будем считать недоразумение исчерпанным, — сказал я себе, когда самолет поднялся в воздух, — в чем, собственно, дело? Не все ли равно, есть у Маши жених или она замужем и ждет третьего ребенка? Не ради нее же я все затеял!» Я решительно взял с полки «Огонек» и углубился в чтение приключенческой повести. Но долго еще сердце у меня саднило… Борск поражал широкими, асфальтированными улицами и многоэтажными каменными домами. Я думал, что это захудалый поселок, а это был большой современный город с треллейбусами, драмтеатром и стадионом. Город как город. По улице с портфелями в руках спешили в школу ребятишки. Женщины в пальто и меховых шубках, в теплых ботиночках отправлялись за покупками. Проносились легковые и грузовые машины. До колонии было сто километров. Туда на рассвете отправлялся грузовик с продуктами. Я уехал с этой машиной. В кабине шофера было уютно и тепло. Я с интересом разглядывал окрестности, но, впрочем, очень быстро утомился и задремал. Смотреть-то было совершенно не на что. Гладкая, как стол, белая равнина, и больше ничего. Через четыре часа показались строения, а за ними небольшой террикон. По его склону ползла крохотная вагонетка. Грузовик остановился возле длинного забора, оплетенного колючей проволокой. За забором, через равные промежутки, торчали вышки. На вышках за стеклянными стенками расхаживали часовые. — Приехали, — сказал шофер. …Начальник колонии — молодой, подтянутый майор со скуластым лицом кирпичного цвета, — узнав о цели моего приезда, не выразил удивления. — К нам последнее время многие ездят, — сказал он не то одобрительно, не то с иронией. — Из журналов, из советских организаций, даже из соцстраха. Обед на кухне пробуют. Обувь щупают у заключенных, не прохудилась ли. Ничего, хорошая обувь. Народ у нас здесь весь работает. Зарплата им начисляется. По вечерам смотрят кино, устраивают концерты самодеятельности. И все считают, что так и нужно. А я часто думаю: кто у нас тут? Опасные преступники. Старосты, начальники полиции и другой сброд. «Вы же поглядите, — хочется мне им сказать, — поглядите, как с вами обращается советская власть, которую вы предали! Неужели ничего у вас внутри не шевелится?» — Ну, есть, наверно, и случайные люди, — осторожно сказал я. — Разные бывают обстоятельства. — Случайных давно по домам отпустили, — строго ответил майор. — Остались только те, кто служил фашистам верой и правдой. Чудовский ваш трудится в бухгалтерии. На физической работе здоровье не позволяет. Вечерком можем его навестить. Чудовский жил в маленькой комнатке при бухгалтерии в самом центре колонии. Поблагодарив майора, который проводил меня, я поднялся по лестнице и постучал. Мне открыл мужчина лет пятидесяти, полный, хлопотливый, с румяным, моложавым лицом и пухлыми ручками. Он был чисто выбрит. От него пахло дешевым одеколоном. На нем были зеленая пижама и войлочные туфли. Мы познакомились. — Карл Карлович Чудовский, — сказал он, наклонив набок голову и не протягивая руки. Я назвал себя. Узнав, что я журналист, Чудовский вообразил, должно быть, что я собираюсь писать очерк о заключенных, и захлопотал. Он снял с моих плеч полушубок и, бережно держа его в вытянутых руках, точно горячий чайник, повесил на гвоздик. Затем с грохотом открыл печку, подбросил полено и лишь после этого предложил мне стул. — Хорошо, что вы зашли ко мне, — сказал он, умильно заглядывая мне в глаза. — Я тут давно, обо всем могу рассказать. Много еще, конечно, есть существенных недостатков. Но прогресс некоторый имеется. Безусловно, а как же? Веяние времени. Сев против меня на стул и сложив руки на коленях, точно примерный ученик в классе, он принялся ровным, внятным голосом рассказывать о том, как несправедливо обошлась с ним судьба и с какими нечуткими, неинтеллигентными людьми приходится ему жить здесь бок о бок. Мне неудобно было его прерывать, но Чудавский, судя по всему, собирался говорить о себе еще долго. Воспользовавшись случайной паузой, я сказал: — Извините, у меня мало времени. Я приехал к вам, чтобы побеседовать совсем о другом. Он сразу насторожился. Исчезла улыбка. — О чем же? — О некоторых событиях, происшедших летом и осенью тысяча девятьсот сорок второго года в оккупированном Прибельске. Чудовский стал еще сдержаннее. — К сожалению, плохо их помню. Прошло восемнадцать лет. Он явно испугался. Ему, наверно, показалось, что я знаю нечто такое, о чем он все эти годы предпочитал умалчивать. Пришлось его успокоить. — Я хочу, чтобы вы меня правильно поняли, Чудовский. Я интересуюсь этими событиями исключительно как журналист. То, о чем я буду вас спрашивать, не имеет лично к вам никакого отношения. Я просто прошу помочь мне разобраться в некоторых неясных фактах. Поза его стала менее напряженной. Он откинулся на спинку стула, вытащил из кармана пачку папирос. Но в глазах по-прежнему было недоверие. — Спрашивайте. — Помните ли вы некую Людмилу Зайковскую? — Да, помню. — Расскажите, пожалуйста, подробно, как вы впервые встретились с ней. Он прикурил, глубоко затянулся несколько раз и медленно, взвешивая каждую фразу, ответил: — Это было в конце июля тысяча девятьсот сорок второго года. Я работал переводчиком у штурм-баннфюрера Кернера, начальника политической полиции. Двадцатого или двадцать первого июля, точно не помню, ко мне в кабинет зашел дежурный по корпусу и сказал, что меня вызывает господин Бронке в сто четырнадцатую камеру. В этой камере я застал Бронке и молодую красивую женщину, которую звали, как я узнал, Людмила Зайковская. Она была арестована вместе с другими восьмого июля за принадлежность к подпольной организации. Речь Чудовского лилась плавно. Он говорил не торопясь, но без запинки, по-видимому не припоминая, а лишь повторяя свои давно заученные наизусть показания. — Когда я вошел, Зайковская стояла у окна, сложив руки за спиной и слегка откинув назад голову. Ее волосы рассыпались по плечам. Помню, у нее были очень красивые волосы, рыжеватые, пышные и длинные. «Поговорите с ней, Чудовский, — приказал Бронке. — Я плохо ее понимаю». — Она же преподавала немецкий язык, — удивился я. — В тот раз Зайковская говорила только по-русски. Наверно, у нее были на это свои причины… «Господин переводчик, — сказала она, — объясните Бронке, что я должна срочно увидеть штурмбаннфюрера Кернера. Пусть он придет ко мне в камеру или вызовет меня к себе. Я сделаю важное сообщение». «Можете все сказать Бронке, он передаст Кернеру, — ответил я. — Господина штурмбаннфюрера сейчас нет в городе». — Его действительно не было? — Нет, он был, но если бы пришлось его позвать, Бронке никогда не простил бы мне этого. — Почему? — Потому, что ему хотелось представить дело так, будто именно он уговорил Зайковскую дать важные показания. Короче говоря, поставить это себе в заслугу. — Он вам намекнул? — Что вы, конечно, нет! Но это было и так ясно. Я недолго продержался бы на своей должности, если бы не научился разбираться в их психологии… — Что же ответила Людмила? — Она подумала немного и согласилась дать показания Бронке. Она спросила, может ли Бронке гарантировать ей жизнь и свободу, если она назовет адреса и фамилии важных преступников. — Патриотов, — поправил я. — Да, конечно, — торопливо сказал Чудовский. — Бронке дал ей честное слово немецкого офицера, что она не только останется жить, но будет щедро вознаграждена. — Он собирался сдержать свое обещание? — Он просто не думал об этом. Зайковская назвала имена подпольщиков, взорвавших железнодорожный мост. Я их помню. Остап Тимчук, Семен Гаевой, Тарас Михалевич и Василий Галушка. В тот же день все четверо были арестованы, ни в чем не признались, но все равно их казнили. — Когда? — Точно не помню. В начале августа. — Почему их одних? Другие подпольщики еще долго находились в тюрьме. — За взрыв моста Кернер получил выговор от своего шефа — штандартенфюрера Герда. Ему хотелось показать свою оперативность. Сообщение Зайковской было для него очень кстати. Он так обрадовался, что приказал перевести ее в хорошую камеру и кормить обедами из ресторана. — Почему же он не освободил ее? — Она была еще нужна ему. Он хотел с помощью Зайковской получить показания у секретаря подпольного горкома партии Георгия Лагутенко. — Каким образом? — Посадив ее к нему в камеру. Лагутенко ведь очень хорошо относился к Зайковской. — Кернер вам говорил об этом плане? — Да, он говорил мне… — План был осуществлен? — Не знаю… Девятнадцатого августа меня перевели в другой город, и я больше не видел Зайковскую и не слышал о ней. — А с Кернером вам приходилось еще встречаться? — Да, ведь он оставался моим начальником. — Случайно в разговоре он не упоминал о Зайковской, о ее дальнейшей судьбе? — Нет… — А Лагутенко? Дал Лагутенко какие-либо показания? — Не могу вам сказать. — Как вы думаете, что могли сделать с Людмилой? — задал я последний вопрос. Чудовский посмотрел в потолок, почесал пальцем бровь и ответил снисходительно: — Кернер обычно убирал людей, чьими услугами пользовался, Скорее всего Зайковская была расстреляна… Наш разговор можно было считать оконченным. Все, что рассказал Чудовский, я знал раньше… Мне было ясно, что больше он ничего не скажет. Уже одевшись и стоя в дверях, я спросил для очистки совести: — В тюрьме была больница? — Нет, — ответил Чудовский. — Заключенных лечили в городской больнице. Конечно, только тех заключенных, которые были нужны Кернеру. Их помещали в отдельную палату. Там постоянно дежурил тюремный надзиратель Майборода Егор Тимофеевич. — Неужели фамилию помните?! — вырвалось у меня. — Чего же его не помнить, — спокойно сказал Чудовский, — если мы с Майбородой вместе пять лет в одном бараке жили, на соседних нарах спали. Освободили его по амнистии. — В голосе Чудовского послышалась зависть. — Где он теперь, не знаете случайно? — Я замер, ожидая ответа. — Адресок у меня записан. Желаете? — Чудовский принес из комнаты записную книжку, нашел нужную страницу и сказал: — Вот. Путевым обходчиком работает. Если случится зайти к нему в гости, передайте от меня привет. А о Зайковской, поверьте, как на духу, ничего больше не знаю. — Благодарю вас, — сказал я. — До свидания. — Просьба у меня к вам имеется, — вдруг решился он. — Ходатайство я написал Министру внутренних дел. Не затруднит вас по приезде в Москву передать его прямо к нему в приемную? Он достал из кармана конверт и протянул мне. Утром я уехал. Начальник колонии дал мне свою машину. Я сказал ему о просьбе Чудовского и спросил, можно ли ее выполнить? — Он мог бы передать свое ходатайство обычным путем, — ответил майор. — Но если это вас не затруднит, передайте его министру… Ничего страшного. Я долго видел из машины черный конус террикона и коробочки домов, резко выделявшиеся на чистом снежном покрывале степи. Настроение у меня было приподнятое. Все-таки я не зря сюда приехал. Появилась какая-то крохотная зацепка. Конечно, этот Майборода может и не знать о Зайковской. Неизвестно, была ли она вообще в больнице. Но я радовался тому, что передо миой открылась узенькая тропиночка как раз в тот момент, когда я считал себя в тупике… Мы еще повоюем, товарищ моряк, и Маша тут ни при чем. Можешь на здоровье оставаться ее женихом! Мне не терпелось поскорей попасть в Москву, но я решил экономить деньги — ведь предстояло еще совершить путешествие к Майбороде — и взял билет на поезд. В Москву я приехал 30 декабря. Улицы были празднично украшены, в витринах сверкали, наряженные елки. Дома меня встретили радостными восклицаниями. — Слава богу, хоть на праздник явился! Два дня мы тебя никуда не выпустим! — твердо сказала мама. — Лучше не пытайся улизнуть. — Хорошо, — ответил я. — Вот только позвоню в редакцию. Я рассказал Василию Федоровичу, что узнал кое-что новое о Зайковской, по-прежнему надеюсь отыскать факты, говорящие о ее невиновности, но должен еще встретиться с некоторыми людьми и, возможно, кое-куда съездить. Он слушал меня невнимательно. — Ладно, ладно… Подгонять мы тебя не будем, ио и за проволочку не похвалим. К Дню Советской Армии, во всяком случае, очерк должен быть в полосе, иначе я тебе не завидую. А может, лучше бросить это дело? А? Ты скажи откровенно, не стесняйся. И у классиков бывают осечки… — Нет, не брошу, — ответил я. — Ну, добро… На вечер в редакцию придешь? — Обещал встретить с родными… С Новым годом! — Взаимно. 31 декабря в двенадцать часов ночи раздался телефонный звонок. — Это Алексей? — услышал я Машин голос. — Здравствуйте. Я очень рада, что вы приехали… Я ни о чем не спрашиваю, Алексей, я просто хочу пожелать вам счастья. Большого, большого счастья, слышите? — Слышу, Маша, — ответил я. — И я вам желаю счастья. Вам и вашему жениху. — Спасибо. Только его сейчас нет. Он служит в Ленинграде и приезжает не часто. — Значит, вы одна? — Да, я одна… Но мне не скучно. Я смотрю телевизор. Поздравляю вас с Новым годом, Алексей. — Спасибо… С Новым годом, Маша! На другой день я позвонил ей, и мы встретились возле высотного дома. — Я хочу попросить у вас прощения за Сережу, — сказала Маша, поздоровавшись. — Вчера по телефону было неудобно… — Ерунда! — смущенно ответил я. — Ерунда, но все равно ужасно глупо получилось. Я с ним теперь не разговариваю. Он звонит, а я не подхожу. — Напрасно, Маша, — грустно сказал я. — Вы лучше с ним помиритесь. Он вас очень любит. — Вы мне это советуете? — каким-то странным тоном спросила она. — Я не могу давать вам советов, но я бы помирился на вашем месте… — Хорошо, я помирюсь, — согласилась Маша, искоса взглянув еа меня. Мы заговорили о моей поездке. Услышав о Майбороде, Маша заволновалась: — Что, если он действительно помнит маму? Ох, как же это важно! Сейчас все должно выясниться… — Щеки ее порозовели. Она остановилась и прижала руки к груди. — Алеша, возьмите меня с собой! Я вас очень, очень прошу. Я не буду вам мешать, честное слово. Это же совсем близко… Я на несколько дней отпрошусь. Здесь я изведусь… — Но я не знаю, удобно ли, — ответил я растерянно. — Что подумает ваш жених? И вообще… Вдруг придется там задержаться… — Ну и что же! Я должна поехать туда, неужели вы не понимаете? Должна! — Хорошо, — сдался я. — Едем! Катюша увязалась меня провожать. Увидев Машу на перроне, она подошла к ией и бесцеремонно спросила: — Это вы дочка Людмилы Зайковской? Мне все известно! — Как тебе не стыдно! — зашипел я, но она и ухом не повела. — Значит, вас зовут Маша? И вы едете вместе? Гм, понятно!.. Смотрите, не закрутите голову моему брату. Он мужчина робкий, беззащитный. Маша засмеялась: — Ну, я бы не сказала. Ехать нужно было всего одну ночь. Мне не спалось. Я вышел в тамбур и, глядя на черное стекло, стал думать о людях, с которыми пришлось встретиться в последние дни. Все они как бы имели по два лица. Одно, принадлежащее им сейчас, и второе то, что было девятнадцать лет назад. Как выглядел в тысяча девятьсот сорок первом году безобидный Чудовский? Каков был мирный историк Томилин? Я слышал, что он воевал в партизанском отряде… А Вера Орлова? А те, с кем еще мне предстояло познакомиться? Я жил одновременно и в прошлом и в настоящем. От событий военных лет зависели мои теперешние поступки, а сегодняшний день помогал правильно оценить то, что случилось два десятилетия назад… Связь между прошлым и настоящим была кровной и неразрывной. Никогда я не ощущал это так остро. Позади скрипнула дверь. Я увидел Машу. Она зябко куталась в белый пуховый платок. Я молча подвинулся, освободив ей место возле окна. Лицо ее было бледным в желтом электрическом свете. Глаза казались совсем черными. — Я думала о вас, — сказала Маша. — Какая у вас удивительная специальность! Вы должны быть историком и следователем, знать технику, сельское хозяйство и еще миогое, многое другое… И главное, обязательно быть хорошим человеком, иначе ничего вы в жизни не разглядите, а если разглядите, то все равно не поймете… Вот вы, Алеша, я думаю, настоящий журналист! — Почему же вы так решили? — шутливо спросил я. — Может, как раз ненастоящий? Может, это не мое призвание? — Нет, вы настоящий! — Она серьезно посмотрела на меня и покачала головой. — Вы хотите узнать правду. Правда вам дороже всего, а напечатают ваш очерк или нет, для вас неважно… — Еще как важно, Маша! — возразил я. — Ужасно хочу, чтобы напечатали и чтобы фамилия была крупными буквами. Хочу, чтобы редактор похвалил и чтобы люди толпились возле витрины. И от гонорара бы не отказался. Вот видите, какой я?.. — Все равно, это не главное… Скажите, ведь вам хочется, чтобы моя мама оказалась невиноватой? Хочется, да? — Ну, конечно, — ответил я. — Очень! — А почему? Я пожал плечами: — Не задумывался над этим… Просто каждому человеку хочется верить в хорошее… — О, как вы еще не знаете людей!.. Другой на вашем месте давно убедился бы, что мама предательница, и прекратил поиски. Ведь я же понимаю, что дело не только в письмах… Вы не хотите верить, что комсомолка, выросшая при советской власти, могла продаться фашистам. Ведь так? — Так… — Каждый судит о людях по себе, это я давно заметила. Вот и выходит, что вы настоящий человек и настоящий журналист! — Имейте в виду, я могу подумать, что вы мне льстите. Нельзя говорить такие вещи ночью молодому, неженатому мужчине, — смущенно сказал я. — Лучше посмотрите на этот огонек. Поезд идет, а огонек на месте стоит. Что бы это могло быть? — Отражение от лампочки, очень просто. — Я посмотрел на Машу, и мы рассмеялись. — Сколько вам лет? — неожиданно спросила она. — Двадцать семь… Что, выгляжу старше? — Нет, я не потому… Мне кажется, у вас большой жизненный опыт. — Обыкновенный, как у всех… Учился в университете на заочном, работал чертежником на станкозаводе. Отец умер, когда мне было двенадцать лет, и я сразу пошел работать. — А я прямо из школы в мединститут… — Между прочим, я сперва тоже хотел в мединститут, но, побывав в анатомическом театре, не смог себя заставить пойти туда снова… Вы сейчас, наверно, думаете, что я легкомысленный. Медицина — и вдруг журналистика!.. — Наверно, между этими двумя профессиями есть что-то общее, — задумчиво сказала Маша. — Вы ведь тоже должны уметь поставить диагноз, и от вашей ошибки иной раз зависит жизнь человека… Такая мысль мне не приходила в голову. Умная девушка эта Маша. Я с уважением посмотрел на нее. Мы были одни в холодном тамбуре, и под ногами громко и тревожно грохотали колеса. Поговорив еще, мы вернулись в купе. Здесь все уже спали. Под потолком мигала синяя лампочка. — Спокойной ночи, — шепнул я, забравшись на верхнюю полку. — Спокойной ночи, — ответила Маша. 6 Егор Тимофеевич Майборода работал, как выяснилось, не обходчиком, а составителем поездов на станции Сортировочная. Приехав сюда, он успел окончить какие-то курсы, выстроить себе небольшой домик на краю поселка и вызвать из Прибельска старуху жену. Здесь считали его человеком положительным, добросовестным, честным. О прежнем ему никто не напоминал. Недавно Егора Тимофеевича даже выбрали в профком. Все это рассказал нам начальник отдела кадров. Мы нашли Майбороду на путях между двумя длинными товарными составами, которые медленно двигались навстречу друг другу, лязгая буферами. Он стоял с фонарем в руке и осматривал проезжающие мимо вагоны. Это был высокий, худой старик лет шестидесяти, с темным, мрачным лицом и ввалившимися щеками. — Из газеты? — переспросил он, глядя почему-то на Машу. — А я при чем? Я ни при чем. Ступайте к начальнику станции. Я принялся объяснять, что мы приехали именно к нему и дела станции нас не интересуют. — Тогда милости просим после работы ко мне домой, — не дослушав, перебил он. — А сейчас, извините, некогда. — Мы придем, — сказала Маша. Не удостоив ее ответом, Майборода повернулся к нам спиной. Поужинав в железнодорожной столовой, мы нашли на окраине города небольшой деревянный домик с веселой зеленой крышей и поднялись на крыльцо… Дверь открыла седая, древняя старуха со слезящимися глазами. На вид ей было лет девяносто. Ее можно было принять за мать Егора Тимофеевича, а не за его супругу. Нелегкая, видно, была у нее жизнь. — Проходите, гости дорогие, — ласково сказала она. — Егор Тимофеевич ждет вас. Майборода, сгорбившись, сидел за столом, накрытым чистой скатертью. Он не встал нам навстречу, не предложил сесть. Скосил хмурые глаза и буркнул: — Зачем пожаловали? — Я хочу узнать, что стало с моей мамой, — сказала Маша. — Она была в оккупации в Прибельске, ее арестовали фашисты и посадили в тюрьму. А потом она заболела. Может быть, ее положили в больницу. Вы работали там тогда… — А я пишу о подпольщиках, — объяснил я, поймав вопросительный взгляд Майбороды. — Меня тоже интересует судьба ее матери. Помогите нам, пожалуйста. — В какое время поступила в больницу? — отрывисто спросил Егор Тимофеевич, глядя в стол. — Двадцать шестого, двадцать седьмого сентября тысяча девятьсот сорок второго года, — сказал я. — Как фамилия? Никто из нас не решился ответить. Вот сейчас он скажет: «Нет, не помню». И мне и Маше бессознательно хотелось отдалить этот момент. — Вы только, пожалуйста, не спешите, — умоляюще сказала Маша. — Вы подумайте. Мы лучше подождем… Хорошо? — Мне спешить, а тем паче обдумывать нечего! — сухо заявил Майборода, покосившись на нее. — Смогу — отвечу. Говорите фамилию-то… — Зайковская… Людмила Иннокентьевна Зайковская. Молодая женщина. Беленькая такая… Красивая… — сказал я. Егор Тимофеевич нахмурился, встал. Подошел к окну. Мы ждали не дыша. — Мать, говоришь, твоя? — обернулся он к Маше. В его голосе мне послышалось колебание. Боясь, что Маша все испортит, я ответил: — Родная мать, Егор Тимофеевич, но вы не стесняйтесь, правду говорите. Ей все известно, что было и что Чудовский про Людмилу Иннокентьевну показывал на суде, в общем все… Теперь это уже не поправишь, но нам нужно знать все до конца. — Двадцать шестого сентября привезли ее в больницу, — глухо сказал Майборода. — Это я хорошо запомнил, потому что доставил ее сам Бронке и велел мне глаз с нее не спускать. Он предупредил, что она очень большую услугу оказала господину Кернеру и Кернер, дескать, за нее всем врачам головы поснимает, если что с ней случится. «Ты будешь возле нее, — приказал мне Бронке. — Что попросит, принесешь. Да смотри, чтоб лекарства вовремя ей давали! С докторами я сам поговорю». Ушел он, а я заглянул в палату. Лежит на кровати женщина, видная собой, глаза закрыты. Коса расплелась, на пол свесилась. Увидела меня, попросила водички холодной. Подал я ей напиться. Через сколько-то времени врачи пришли, Ксения Васильевна Липатова и Юрий Гаврилович Скорняк, известный в нашей области хирург. Казнили их обоих весной тысяча девятьсот сорок третьего года за то, что они подпольщикам помогали. Я про них давно догадывался, но помалкивал. Не мое это было дело. Маша застыла у стены. Лицо ее побледнело, глаза были полузакрыты. Посмотрев на нее, Майборода продолжал рассказывать, но уже не так подробно, явно стараясь поскорее закончить. — Установили врачи болезнь, гнойный аппендицит. Два дня всего и пробыла Зайковская в палате. Утром сменил меня второй надзиратель, Мартынов, а еще через сутки пришел я и не застал уже ту женщину. Ночью худо ей сделалось. Мартынов, в коридоре стоял, видел, врачи забегали, на коляске повезли ее в операционную, а обратно уже доставили под простыней… Разбудили немецкого врача, тот акт о смерти подмахнул. На рассвете из морга свезли ее на кладбище. Может, оно для нее было и к лучшему. Отмучилась, сердечная… Маша плакала. Она закрыла лицо руками, плечи ее вздрагивали. Я попросил у хозяйки стакан воды и подал Маше, но она не стала пить. — Значит, Зайковская умерла в больнице от аппендицита двадцать восьмого сентября тысяча девятьсот сорок второго года? — спросил я. — Это совершенно точно? — Чего уж точнее! — буркнул Майборода. — Раньше вы кому-нибудь рассказывали об этом? — Никто не спрашивал. — А Чудовский? — О прошлых делах у нас с ним разговору не было. — Как думаете, могу я еще кого-нибудь спросить о последних днях Зайковской? — Кого же? — Егор Тимофеевич покачал головой. — Скорняка и Липатову казнили, больницу немцы, когда отступали, сожгли… — А Мартынов жив? — Может, и жив, но где вы его будете искать? Я даже имени его не знаю, сам он был не из местных, сибиряк. Мартыновых-то я России, пожалуй, не менее, чем Ивановых. Вот разве Дусю вы найдете… Так вряд ли она что вам скажет… Санитаркой работала… — Как ее фамилия? — Не помню. Ей сейчас, должно быть, лет шестьдесят пять, если не померла. Вы ее сразу разыщете. Она как раз напротив больницы жила, в деревянном флигеле. И до войны она санитаркой была и после войны, наверно, тоже… Спросите, вам любой покажет. Только наверняка ничего она не знает… Маша уже не плакала. Я подал ей шубку. Мы поблагодарили Егора Тимофеевича, оделись и распрощались. Круг замкнулся! Только дальнейшая жизнь Зайковской могла бы пролить свет на ее поведение в тюрьме. Я надеялся узнать о ее жизни… Но она умерла тогда же, в тысяча девятьсот сорок втором году. Мои поиски с этого момента становились бессмысленными. Маша, видимо, тоже это поняла. Она шла, задумавшись, закутав лицо платком. Падал снег. Все было бело кругом… На станции она сказала мне печально, но твердо: — Хватит, Алексей. Теперь я вижу, что отец был прав. Ничего нельзя доказать. — Может, съездить еще в Прибельск? — неуверенно пробормотал я. — Вы должны вернуться в Москву. — Значит, примириться с поражением? — Вы уже примирились с ним, — тихо сказала Маша. — Не подумайте, что я осуждаю. Вы сделали все, что могли… — Положим, не все, — слабо возразил я. — Можно было еще кое с кем встретиться… — С кем, например? — Ну хоть с Зинаидой Петровной Стекловой, опекуншей вашей, — ответил я, не думая, но тут же эта мысль мне понравилась. — Зачем? — пожала плечами Маша. — Она уж наверняка ничего не знает! — А вы вообще-то виделись с Зинаидой Петровной после того, как отец увез вас? — оживившись, спросил я. — Нет. — Это уж совсем нехорошо, — укорил я Машу. — Она вам не чужая. И потом вы не правы. Быть не может, чтобы она ничего не знала. Просто вам не говорила. Вы еще малы были. Она два года жила в оккупации. Людмила Иннокентьевна, наверно, не раз к ней приходила… Да вы-то разве не помните? — Помню, — вздохнула Маша. — Смутно помню маленькую, темную комнатку, узкую, как пенал. Дверь открывается, и вбегает мама. Она холодная, румяная, от нее пахнет духами. Я взлетаю под потолок, мне страшно и сладко… Кажется, потом мы шли по улице… Это было зимой… — Она умолкла, растерянно и виновато улыбаясь. — И все? — спросил я. — Маловато. Зинаида Петровна знает побольше. — Вы хотите поехать к ней? Все равно это ничего не даст. — Маша безнадежно покачала головой. — Наивно думать, что мама ей рассказывала о подпольной работе. — Не будем гадать на кофейной гуще, — ответил я. Апатию мою как рукой сняло. Маленький полутемный зал станции постепенно заполнялся народом. Мы зашли в буфет и выпили по стакану чуть теплого, несладкого кофе. В десять часов вечера подлетел поезд, постоял полминуты и умчался, увозя нас. Мы снова стояли в тамбуре. Рассказывая Маше о своей первой командировке в таежный леспромхоз, я взял ее за руку. У нее были горячие, мягкие пальцы. Они дрогнули в моей ладони. Маша покраснела и отодвинулась, но не отняла руки. Прервав свой рассказ, я наклонился к ней и прошептал: — Не отчаивайтесь, Маша! Я все сделаю для вас! И если на дне океана скрывается тот, кто знает правду о вашей маме, я найду его! Найду непременно! Выглянула проводница, фыркнула и громко сказала: — Шепчутся и шепчутся, конца этому нет. Как сядут в вагон, так начинают заниматься. Вагон не для этого приспособлен! Приедете на место — целуйтесь сколько угодно! Я готов был провалиться сквозь пол. А Маша очень серьезно ответила: — Что же нам делать, если мы молодожены? У нас медовый месяц. Вернувшись в купе, мы долго еще переглядывались, вспоминая строгую проводницу. В полдень приехали в Вознесенск и прямо с вокзала отправились к Стекловой. — Вот здесь я жила, — сказала Маша, подведя меня к длинному, похожему на барак строению с низкими вросшими в землю окнами и криво нахлобученной крышей. — Тетя Зина на дровяном складе работала приемщицей — видите высокий забор? Наверно, она и сейчас там. А может, сперва зайдем в дом? Дверь была не заперта. Маша провела меня, держа за руку, по темному коридору и, заглянув в комнату, отшатнулась. — Как будто не то! — неуверенно прошептала она, в волнении стиснув мои пальцы. В это время рядом зашлепали туфли, откуда-то упал луч бледного зимнего света, мы увидели неопрятную, одетую в длинный халат старуху. Седые космы лезли ей в лицо. — Вам кого? — хрипло спросила она. — Зинаиду Петровну Стеклову, — ответила Маша. Старуха, подойдя ближе, бесцеремонно принялась ее разглядывать. Я ждал, чем это кончится. — Подите сюда, — сказала старуха, закончив осмотр. Мы переглянулись и последовали за ней. Через минуту мы очутились в маленькой каморке, половина которой была занята огромным сундуком. В углу теплилась лампадка. — Вы Маша! — сказала старуха, сев на сундук и подперев сухой коричневой рукой подбородок. — Вы Маша, я вас сразу признала. Покойница часто вас поминала. — Покойница? — ахнула Маша. — Все ждала, когда вы ее навестите, — укоризненно продолжала бабка. — С постели не вставала, а ждала до самого последнего часа. Я и глаза ей закрыла. — Когда? — прошептала Маша, опершись на косяк. — Когда она умерла? — Да уж три года… Не то четыре… Нет, на пасху в акурат будет ровно три… Передать вам велела тетрадку. — Старуха, кряхтя, встала, подняла крышку сундука и, вынув тетрадь, завернутую в тряпицу, протянула Маше. — Что это? — Не знаю, детка, откуда же мне знать, не читала я. Вижу плохо. Как худо ей стало, потребовала она чернила .и неделю подряд все писала, писала… Я ей и обед варила, только не ела она ничего, пекло у нее внутри… «Забыла меня Маша, — говорит она мне. — Коли приедет когда-нибудь, отдай ей, пусть прочитает, а не приедет — значит, так судьба решила…» А ты, вишь, приехала. Почитай, милая, почитай. А молодой человек кто будет? Муж тебе? — Муж, — ответил я. Маша долго стояла перед домом, опустив голову. Слезы капали из ее глаз. Я отошел в сторону, чтобы не мешать ей. До станции мы не проронили ей слова. Через полчаса отправился поезд на Москву. В вагоне было пусто. Покусывая губы, Маша смотрела в окно. Я напомнил ей о тетрадке. Она развернула тряпицу, раскрыла тетрадь, но тут же протянула ее мие: — Я не могу… Сейчас не могу… Закрыв глаза, Маша как будто задремала. Я стал читать. Записки Зинаиды Петровны, написанные ею для Маши, лежат сейчас передо мной. Вот они: «…Видно, не суждено нам с тобой свидеться, Машенька. Ждала, я, когда ты вырастешь, чтобы рассказать тебе то, что знать ты должна непременно, и время такое теперь пришло, но до тебя мне не добраться, а ты ко мне не едешь. Руки ослабели, перо не держится, однако написать нужно все до конца: ведь, кроме как от меня, ни от кого ты больше про это не узнаешь. Ты уже, верно, догадалась, что речь я поведу о матери твоей, Людмиле, женщине странной, на других ее похожей. Судьба у нее была запутанная и мне непонятная, а ты, может, вырастешь, разберешься. Но только не суди ее строго, время было страшное, кровавое, большие деревья под бурей падали, а мама твоя была слабой лозинкой. До войны мы с ней ругались по-пустому, ты нас навсегда помирила. Из-за тебя я и в Прибельске осталась горе мыкать, привыкла к тебе, пока Людмила на своих курсах училась. Своих-то детей у меня не было. Не знаю я, что важно, а что неважно для тебя, а потому опишу все подряд с того дня, когда немцы заняли город. Людмила ночью, забрав чемоданчик, ушла и приказала, если станут ее спрашивать, отвечать, что эвакуировалась в тыл вместе со школой. Но никто ею не .интересовался, и до самой зимы тысяча девятьсот сорок первого года жили мы с тобой вдвоем. Мать тебя в ту пору не навещала. Кажется, даже не было ее в городе, но об этих месяцах Людмила мне ничего не рассказывала. Вообще она со мной разговаривала немного. Не доверяла, должно быть. Видела, что я ее не одобряю. Женщина должна сама свое дитя воспитывать, а не кидать на соседку, так я говорила тогда, думала, так и по сей день считаю. В декабре заявилась она наконец. В нашем доме люди форточки пооткрывали, чтобы на нее посмотреть. В замшевой курточке на меху, в белых фетровых ботиках, выскочила она из машины и на крыльцо. За рулем офицер немецкий ее дожидался. Принесла тебе гостинцев, сахару, печенья, объяснять ничего не стала, дала мне две тысячи марок и сказала, что жить будет в другом месте, а тебя не возьмет: здесь тебе спокойнее. Обещалась заходить раз в неделю, а исчезла на три месяца. От посторонних людей слышала я, что заимела Людмила при немцах большую власть. Генерал какой-то ей покровительствует, и работает она в городской управе, вертит там всеми, как хочет. Горько мне было это слышать, я ее считала честной, а тут мне передали, что поселилась она в роскошной квартире, ездят туда немецкие офицеры и пьянствуют до утра. Весной как-то зашла она ко мне ночью. Пропуск у нее имелся круглосуточный. Ты спала. Платье на ней было нарядное и пахло от нее вином. Наклонилась она над кроваткой и в голос зарыдала. Никогда я ее в таком горе не видела. Упала она на колени, руки заломила. Я воды ей подала, а она обняла меня, прижалась и зашептала: «Боже мой, когда же это кончится! Лучше бы мне на белый свет не родиться!» Видно, дошла Людмила Иннокентьевна до края, до самой последней точки. Потом вытерла слезы, напудрилась и ушла. И снова потеряла я ее из виду на целых четыре месяца. Ты животом болела, измаялась я с тобой и ничего вокруг не замечала. Денег тех, что твоя мать дала, хватило ненадолго. Занялась я промыслом: пирожки с капустой пекла и на базаре продавала. А муку доставала в обмен на спирт в немецкой военной пекарне. В начале июля большие облавы по городу прошли. Жандармы врывались в дома, все вверх дном переворачивали. Слух прошел, что арестованы какие-то партизаны, не то подпольщики. А шестнадцатого августа поздно вечером зафыркала под окном машина. Вылез из нее офицер и постучал в нашу дверь. А я уж сердцем почуяла недоброе. «Фрау Стеклова? — спросил офицер. — Это есть ваша фамилия? В таком случае имею честь передать вам поручение фрейлейн Зайковской. В настоящее время она находится в тюрьме за совершенное ею преступление, но немецкие власти поступают очень гуманно с теми, кто раскаивается. Фрейлейн разрешено свидание со своей дочерью. Она просит вас одеть ее и привести в тюрьму». «Господи, горе-то какое! — сказала я; язык у меня словно онемел, шевелю губами, а голоса не слышу. — Когда же идти мне туда?» «Сейчас», — ответил офицер. Кое-как одела я тебя, сонную, схватила на руки. Офицер был вежливый, поддержал меня за локоть, помог сойти с лестницы, сесть в машину. Промчались мы по городу, въехали через железные ворота во двор тюрьмы. Тут меня проводили в большую комнату с решетками и велели подождать. Ждала я долго, и ты у меня на руках уснула. Вдруг вошла Людмила, такая, как всегда, только бледная, села рядом и говорит: «Совершила я ошибку, тетя Зина, связалась с подпольщиками, и чуть меня за это не расстреляли. Но вовремя опомнилась, больше не хочу быть дурой. Жить буду, как все, дочку растить, мужа нового подыскивать, прежнего-то с того света не вернешь. Вообще здесь я научилась правильно на все смотреть. Вы, тетя Зина, за меня не тревожьтесь, я скоро вернусь домой, и заживем мы с вами спокойно… Если вам нетрудно, дайте мне, пожалуйста, Машеньку подержать немного…» Будить тебя она не стала, взяла на руки, прижала к груди и глаза закрыла. Потом отдала мне тебя и попрощалась: «Ну, вот и все, спасибо, тетя Зина, что просьбу мою выполнили». Встала, поцеловала меня и пошла к дверям, ни разу не обернулась. Вскоре за мной солдат явился, вывел меня во двор, а оттуда за ворота. Больше я твою маму никогда не видела. В январе тысяча девятьсот сорок третьего года знакомый солдат из пекарни сказал, что всех подпольщиков казнили. Ходила я в тюремную канцелярию, спрашивала, но ничего толком мне про Людмилу не сказали. Проплакала я о ней не одну ночь, но жить все равно надо было, осталась у меня на руках ты, шести лет от роду. Зима прошла. Весной тысяча девятьсот сорок третьего года, когда немцы чемоданы стали укладывать, а наши город каждый день из пушек обстреливали, пришел ко мне какой-то полицейский и спросил, тут ли живет Стеклова со своей воспитанницей, дочкой Людмилы Зайковской Машей. Что-то будто в грудь меня ударило. Поняла, что добра от него ждать нечего. Решили они, наверно, забрать тебя у меня. Еще зимой слыхала я, что немцы после того, как казнили подпольщиков, забрали их детей, у кого дети были, и малых и больших, и увезли куда-то, а может, злодейски убили. Теперь, значит, до нас дошла очередь… Схитрила я и ответила тому полицейскому, что Стеклова месяц назад померла от дизентерии, а Машу, воспитанницу свою, схоронила еще раньше, в декабре тысяча девятьсот сорок второго года. К счастью, ты и это время гуляла во дворе. — Отчего же умерла девчонка? — спросил полицейский и стал записывать иа каком-то бланке мои слова. — От скарлатины, — ответила я наугад. Он заставил меня расписаться на листочке и ушел. Я так была перепугана, что в тот же час собрала вещи, схватила тебя в охапку, убежала к одной старой своей знакомой на другой конец города и дождалась там прихода наших войск. Хотела домой вернуться, пришла на свою улицу, а дома-то и не увидела. Сожгли его немцы, когда отступали. Соседей своих бывших я разыскала. Они рассказали, что полицейский еще раз приходил, снова про нас спрашивал, а я соседей-то всех успела предупредить, они ему подтвердили, что тебя и меня уже на свете нет. Так спаслась я и тебя спасла от большой беды. Жить мне было негде, и перебралась я в Вознесенск, где получила комнату в бараке. Тут мы и пробыли вместе еще два года, пока не приехал за тобой твой отец Дмитрий Алексеевич, воскресший с того света. Ну вот, слава богу, добралась я до конца, теперь совесть моя спокойна. Написала, а сама и не знаю, хорошее ли дело сделала. Может, лучше тебе этого не читать? Мысли мои путаются, не могу придумать, как лучше. Почтой посылать не стану, а пусть судьба рассудит; если приедешь спросить про меня, значит, прошлое в тебе живет и для тебя дорого, тогда прочтешь и узнаешь все про свою мать. Если не приедешь… Ну что ж, будь счастлива, а я свой долг выполнила. Прощай, моя девочка». Закрыв последнюю страницу, я взглянул на Машу. Она дремала. Я положил тетрадь на столик и вышел в тамбур. 7 Мы попрощались с Машей на вокзале, в Москве. Вечером из редакции я позвонил ей. Мужской голос ответил: — Ее нет дома. Это Алексей говорит? — Да. — Слушайте, друг, по-хорошему вас прошу, кончайте крутить ей голову! — Между прочим, Маше один раз уже пришлось извиняться за ваше поведение, — сказал я со злостью. Тогда я был не прав. А сейчас я прав. Маша мне объяснила, какие у вас дела. Она неопытная, верит, а для вас это только предлог. Любому понятно, что вы вчерашний день ищете. Кому это нужно? Душу ей травите. Зачем ей о прошлом думать? Она должна о будущем думать. Будь вы порядочным человеком, порвали бы свой очерк и бросили в корзину. Подумаешь, писатель! Обязательно вам понадобилось писать о ее матери. Оставьте Машу в покое, слышите? До чего уже дошло: разъезжаете вместе! Это, друг, запрещенный прием. Учтите, я больше церемониться не буду! — Все это было выпалено залпом, и тут же раздались короткие гудки. Положив трубку, я подпер щеку ладонью. Так. Значит, и здесь меня стукнули по затылку. Интереснее всего то, что беседа, состоявшаяся сегодня днем в кабинете у редактора, очень напоминала тот короткий и энергичный разговор по телефону. Не по форме, конечно. Форма была другой. Но содержание сводилось к тому же: пора прекратить заниматься бесполезным делом. — Я понимаю вас, — сказал редактор. — Подобные поиски — вещь увлекательная. Некоторые писатели таким примерно путем разыскали многих героев Великой Отечественной войны. И вписали в ее историю новые страницы. Но у них были какие-то реальные факты, адреса, люди. Были, наконец, события, которых никто не оспаривал. У вас ничего нет. Вы топчетесь на месте, разве не замечаете? Я выслушал ваш рассказ, но знаю сейчас не больше, чем месяц назад. Очень жаль, Алеша, но ваша командировка не удалась. Приступайте к работе. Что делать с очерком, решайте сами. — Печатать его нельзя, — упрямо сказал я. — Дело ваше. Я сознавал, что редактор прав, и все же не мог избавиться от ощущения, что со мной поступили несправедливо. Первую неделю я старался не думать о Маше и ее матери. Я исправно выполнял свои обязанности литературного сотрудника отдела информации: редактировал чужие материалы, отвечал на письма читателей и разъезжал по Москве в поисках интересных новостей еа четвертую, информационную полосу газеты. Домой я возвращался поздно и сразу как убитый засыпал. Но вот прошла неделя, и я затосковал. Мне уже не хватало мыслей о Зайковской, забот о том, как разыскать ее следы. Мне не хватало Маши и казалось, что в моей жизни образовалась какая-то пустота. У меня испортился характер. Приходя в редакцию, я сидел за своим столом и, если ко мне обращались, отвечал отрывисто, а сам ни с кем не заговаривал. Маша не звонила. Она должна была позвонить! Не могла же она в самом деле вот так взять и забыть обо мне? Но она не звонила. Сначала я недоумевал, затем рассердился, еще позже стал ее презирать, а в конце концов заволновался, решив, что с нею что-то случилось. Однажды я даже набрал номер ее телефона, но, услышав знакомый милый голос, осторожно положил трубку на рычаг. Больше я не делал попыток связаться с Машей. Я убедил себя, что это ни к чему. Что мог бы я сказать ей? Дело, которое нас связывало, больше не существовало. Правда, оставались еще вагон, черное стекло, в котором дрожал желтый огонек, Машины пушистые, вразлет брови и многое, многое другое, запечатлевшееся в моей памяти во время нашей поездки. Я считал, что все это давало мне право хотя бы знать, здорова ли Маша. Но потом я подумал, что для меня-то эти несколько дней могли быть и дороги, а Маша наверняка про них забыла. Если бы не забыла, то позвонила… Еще с полмесяца я грустил, раздражался по пустякам, а потом стал постепенно успокаиваться. В начале марта меня вызвал Бочаров, главный редактор, и сказал: — Как вам известно, редколлегия решила провести в нескольких крупных городах конференции читателей нашей газеты, чтобы выяснить, какие материалы из опубликованных в последнее время пользовались успехом. Кроме того, мы хотим посоветоваться с читателями о наших дальнейших планах, учесть их пожелания. Не согласились бы вы совместно с заведующим отделом информации Антоновым быть представителем редакции на такой конференции? — Конечно, с удовольствием, — слегка покривил я душой: мне не хотелось уезжать из Москвы. — Вот и прекрасно. В таком случае ступайте в бухгалтерию и оформляйте командировку в Прибельск. На десять дней. — В Прибельск? — изумился я. — Что вас так удивило? — посмотрел на меня Бочаров поверх очков. — В другие города поедут другие товарищи, а туда целесообразно послать вас, так как вы там были и знакомы с местными условиями. Антонов уже знает, что вы поедете с ним. — Хорошо, — сказал я. — Когда мы отправляемся? — Чем скорее, тем лучше. — Бочаров вышел из-за стола, пожал мне руку и спросил: — Ну, а что у вас слышно с той историей? Я прекрасно понял, какую историю он имеет в виду, ио притворился удивленным: — О чем вы, Иван Максимович? — О Людмиле Зайковской. Вы ведь, ваверно, продолжаете ею интересоваться? Я промолчал. — Будете в Прибельске, передайте привет заведующему партархивом Томилину. Когда-то мы с ним работали в многотиражной газете… Вы, конечно, зайдете туда? — сказал Бочаров. Мне вдруг показалось, что его глаза улыбаются. Прямо из кабинета редактора я отправился в бухгалтерию. Иван Трофимович Антонов ждал меня там. Оформление командировки заняло у нас немного времени. Через час мы были уже в железнодорожной кассе, взяли билеты и, договорившись встретиться на вокзале, расстались. Со своим начальником Иваном Трофимовичем, флегматичным, неразговорчивым мужчиной лет сорока, я был знаком плохо. Я пришел в отдел, когда он лежал в больнице. Он долго болел и приступил к работе лишь неделю назад. Это был хмурый на вид, спокойный человек с усталыми, умными глазами и грубоватыми чертами лица. Я был уверен, что с заданием мы справимся, и не думал о предстоящей конференции. В моих мыслях творился полный хаос. Я вспоминал проницательный, сочувственный взгляд Ивана Максимовича и понимал, что неспроста он посылает в Прибельск с Антоновым именно меня. Он дает мне еще одну, последнюю возможность закончить очерк. Я не знал, радоваться этому или нет. По правде говоря, я уже не верил в то, что сумею доказать невиновность Людмилы. Но воспользоваться пребыванием в Прибельске все же следовало. …Антонов устроился у своих знакомых, живущих в центре города, а я отправился в гостивицу. Через час Иван Трофимович позвонил мне, и мы пошли в обком. Антонов задержался у заведующего сектором печати, а я, поговорив с инструкторами обкома, спустился в полуподвал, где помещался архив. Томилин в кабинете был не один. Возле его стола сидела в кресле пожилая женщина в черном пальто с воротником из цигейки, сером шерстяном платке и резиновых ботах. Она была одета не то чтобы бедно, но как-то подчеркнуто старомодно. Все вещи на ней, казалось, лет по тридцать пролежали в сундуке, пересыпанные нафталином. — Слышал, слышал о вашем приезде, — радушно сказал Томилин. — Познакомьтесь. Женщина повернула ко мне плоское, невыразительное лицо с припухшими веками без ресниц и сказала: — Тимчук. Я назвал свою фамилию и пожал холодную ладонь. — Ну, как ваши успехи? — спросил завархивом. — Доказали, что Зайковская не виновата? Мне не хотелось разговаривать с ним об этом при посторонних, и я ответил что-то невразумительное. Словно почувствовав, что она лишняя, женщина сказала Томилину: — Мне пора. Значит, если что еще от меня потребуется, вызывайте, не стесняйтесь. Всегда помогу. — Кто это? — спросил я, когда дверь за ней закрылась. — А вы что же, не расслышали? Она назвала вам свою фамилию. Тимчук, Варвара Борисовна Тимчук, вдова Остапа Тимчука. Помните, вы читали его записку, написанную им в тюрьме перед казнью? — Да-да, — ответил я. — Так это она?.. — Иногда мы прибегаем к ее. помощи. Она помнит множество имен, дат, событий, относящихся к периоду оккупации. Она сообщила нам важные факты… Но вы не ответили, как подвигаются ваши поиски. — Похвастаться нечем, но кое-что узнал… — Что именно? — Ну, например, то, что Зайковская не была расстреляна. Она умерла в городской больнице от гнойного аппендицита двадцать восьмого сентября тысяча девятьсот сорок второго года. Кстати, на какой улице находилась больница? — На улице Короленко. На этом месте теперь новый жилой дом. Значит, узнали, когда умерла? Интересно. Очень интересно… Когда закончите свою работу, попрошу коротенько написать об этом и обязательно назвать фамилии и адреса людей, давших сведения. Договорились? — Договорились, — ответил я. Несмотря на то, что Томилин был со мной вежлив и с готовностью давал нужные справки, он по-прежнему относился ко мне настороженно. Я это чувствовал и избегал делиться с ним своими планами. Антонов был еще у завсектором печати. Я оставил ему записку с просьбой вечером позвонить мне и ушел. Найти тетю Дусю оказалось нетрудно. Я обратился к дворнику, сгребавшему снег возле нового пятиэтажного дома, и он, сразу поняв, кого я ищу, указал на крохотную деревянную избу, прилепившуюся к универсальному магазину на другой стороне улицы. — Тетя Дуся-то? Как же, знаю. Санитаркой работает в детской больнице. Фамилия ее Приходько. Евдокия Фаддеевна Приходько. Тридцать восемь лет на одной улице живем. Мне открыл строгий молодой человек. — Вам Евдокию Фаддеевну? Это моя бабушка. Она скоро придет с дежурства. Раздевайтесь. Комнатка была тесной, но светлой и чистой. Юноша был очень разговорчивым. Через пять минут я уже знал, что его зовут Женей, он студент, приехал из Киева погостить к старенькой бабушке и, как он сказал, «позаботиться о ее быте». Забота состояла в том, что Женя должен был помочь бабушке получить комнату в новом доме. Он уже два раза ходил в горсовет и еще туда пойдет. Сообщив о себе то, что, по его мнению, могло меня интересовать, Женя задал мне множество вопросов. Он хотел знать все: откуда я приехал, по какому делу, как моя фамилия и кто мне сообщил адрес бабушки. Я удовлетворил его любопытство. Услышав, что я измерен расспросить Евдокию Фаддеевну о ее работе в больнице при оккупантах, он внезапно помрачнел. Тон его резко изменился. Он дал мне понять, что такой разговор нежелателен и вообще с моей стороны некрасиво беспокоить старую женщину. — После войны таскали-таскали, проверки устраивали, теперь опять принялись, — сказал он неприязненно. — Всем известно, что работала бабушка санитаркой, нашим русским людям помогала. В оккупации она осталась не по своей вине. И нечего снова про все это вспоминать! Я не понимал, что его так рассердило; наконец по нескольким случайно вырвавшимся у него фразам догадался, в чем дело. Оказывается, Женя боялся, что пребывание бабушки в оккупации, о котором сейчас никто не вспоминает, снова станет широко известно и помешает ей получить комнату. Напрасно пытался я убедить его, что для подобных опасений нет никаких оснований, что они попросту смешны, — он не верил мне. Этот юноша, очевидно, считал себя человеком очень опытным, хитрым и искушенным в житейских делах. Он покачивал головой, многозначительно кивал и иронически усмехался в ответ на все мои доводы. К счастью, пришла бабушка и сразу положила конец нашему спору. Она сказала Жене: — Пойди-ка, милок, погуляй, а мы поговорим с товарищем журналистом. У него, я вижу, дело серьезное. Оскорбленно надвинув на глаза козырек модной кепки, Женя удалился. Тетя Дуся ласково взглянула иа меня, повязала фартук и принялась накрывать на стол. Все она делала быстро и успевала развлекать меня разговором. Она рассказала, что Женин отец, ее сын Роман, долгое время находился в плену, потом в лагере перемещенных лиц в Западной Германии, к счастью, сумел вернуться. Женя рано столкнулся с темными сторонами жизни и вырос таким вот колючим… Молод еще. Все поймет, обмякнет. Лицо у тети Дуси было доброе, в мелких морщинках, голос тихий, седые волосы аккуратно подобраны под белую косынку. Чтобы не обидеть ее, пришлось выпить стакан чаю. — Хочу я вас спросить про одну женщину, — сказал я, когда со стола было убрано. — Лежала она в вашей больнице в конце сентября тысяча девятьсот сорок второго года. Фамилия ее Зайковская. Людмила Зайковская. Помните такую? Тетя Дуся подумала несколько минут и неуверенно ответила: — Знакомая будто фамилия, но точно не скажу… Может, я ее и слышала, однако женщины такой не помню… — Подумайте, Евдокия Фаддеевна! — взмолился я. — Вспомните. Она красивая была, молодая, лет двадцати шести. Волосы у нее еще были такие светлые, чуть-чуть рыжеватые. Лежала в тюремной палате под охраной надзирателя Майбороды с диагнозом «гнойный аппендицит». — Вы бы сразу сказали, что в тюремной палате, — ответила тетя Дуся. — В этой палате я никого не знала. Меня туда и близко не подпускали. Надзиратели эти, Майборода и Мартынов, сами за больными смотрели. Строгость была большая. Даже в тот коридор без надобности входить запрещалось. Ее ответ поверг меня в уныние. Единственный след прерывался. Больше никто, ни один человек на свете не мог ничего рассказать мне о Людмиле Зайковской. Уже собравшись уходить, я вспомнил про фотокарточку. Достав ее из кармана, я сказал: — Посмотрите внимательно, Евдокия Фаддеевна. Может, вам приходилось все же видеть эту женщину? Тетя Дуся надела очки. Я приготовился услышать отрицательный ответ, но Евдокия Фаддеевна молчала. Она очень долго рассматривала фотокарточку. Переспросила: — Как, вы говорите, фамилия-то ее будет? — Зайковская. Тетя Дуся покачала головой: — Путаете вы что-то… — Почему путаю? — Девушку эту я вспоминаю. Не в тюремной палате она лежала вовсе, а на втором этаже, в инфекционном отделении. И фамилия ее не Зайковская, а Наливайко, Галя Наливайко. — Что вы! — сказал я разочарованно. — Какая там Наливайко!.. Да вы поглядите получше! Мне стало ясно, что моя миссия провалилась. Старая, так много пережившая женщина не могла, конечно, обладать хорошей памятью. Разве в силах была она запомнить всех людей, с которыми ей приходилось встречаться девятнадцать лет назад? Наивно было даже рассчитывать на это! — Что же тут смотреть? — сказала тетя Дуся уверенно. — Галя Наливайко! Уж как-нибудь я не забыла. Поди, забудь такую королевну. Привезли ее в середине сентября, числа десятого или пятнадцатого. Положили сперва в изолятор: очень уж она была плоха. Думали, не сегодня-завтра помрет. А после, как стало ей лучше, перевели в общую палату. В октябре выписалась. И почему я ее хорошо запомнила — муж приехал эту Галю встречать. Видный, красивый такой мужчина, ростом под потолок. Всем подарки преподнес: доктору Липатовой цветы — огромнейший букет, а мне — берестяной туесок с липовым медом. До самого нового года я с этим медом чай пила… Закутал муж свою кралю ненаглядную в тулуп, снес на руках в телегу, взял вожжи в руки, гикнул и умчался… Очень интересный был мужчина! Я слушал тетю Дусю с нетерпением. Какое мне дело было до неизвестной Гали Наливайко? — Так что ты, милок, не сомневайся, — закончила Евдокия Фаддеевна, возвращая фотокарточку. — Никакая это не Зайковская, точно тебе говорю. Да ты, коли хочешь, проверь. Жила Галя Наливайко где-то возле завода имени Калинина. Она, когда уезжала из больницы, адресок докторше сказала. Номер дома, конечно, я уж не помню, а улица… не то Коммунистическая, не то Клары Цеткин, Сходи к Гале, она тебе сама все расскажет, если только «е уехала из При-бельска. Уверенность, звучавшая в голосе тети Дуси, заставила меня поколебаться. Что могла означать эта путаница? Скорее всего старушку просто подвела память. Но я все же решил последовать ее совету и съездить на улицу Клары Цеткин. Найти Галю Нали-вайко, если она по-прежнему там жила, не представляло большого труда, а деваться в этот вечер мне все равно было некуда. На дворе меня дожидался Женя. — Вы действительно из газеты? — мрачно спросил он. — Да. — Тогда покажите удостоверение. Я показал. Вернув мне удостоверение, Женя буркнул: — Я, конечно, вынужден вам поверить. Но если вы в самом деле ищете какую-то женщину, почему бы вам не напечатать объявление в газете? Так, мол, и так, лиц, знающих о местопребывании такой-то, просят срочно написать в редакцию. Недавно я читал что-то в этом роде… Поблагодарив его за совет, я отправился в адресный стол. — Мне нужна Галина Наливайко, — сказал я. — Но я не знаю ни ее отчества, ни года рождения. Поэтому сообщите мне, пожалуйста, адреса всех Наливайко, живущих в районе завода имени Калинина. Таких адресов оказалось три. На трамвае я через полчаса добрался до улицы Клары Цеткин и очень быстро установил, что здесь живут Наливайко, которые приехали в Прибельск лишь в прошлом году из Тайшета и прежде в этих краях никогда не бывали. Еще одних Наливайко я нашел на Коммунистической, на шестом этаже нового, красивого дома. Эти люди родились в Прибельске, но в оккупации никто из них не оставался; кроме того, до прошлого года они жили в другом районе, квартира на Коммунистической предоставлена им недавно. Оставался последний адрес. Ни на что не надеясь, я отыскал в кривом, темном переулке двухэтажный деревянный дом и постучал в дверь, обитую клеенкой. Открыла девушка с обнаженными до локтей, белыми от мыльной пены руками, в подоткнутой юбке и в мужских галошах на босу ногу. — Наливайко — это я, — сказала она, подозрительно оглядывая меня. Ей было лет восемнадцать — двадцать, она никак не могла быть замужем в тысяча девятьсот сорок втором году. Сообразив это, я устало сообщил, что разыскиваю Галину Наливайко, которая жила здесь во время оккупации вместе со своим мужем, и приготовился услышать, что опять ошибся адресом, но девушка вытерла руки о фартук и ответила: — Заходите. В комнате я еще раз объяснил цель своего визита. Кивнув, девушка сказала: — Да, я вас поняла. Вы говорите о моей тете. Больше всего, кажется, меня поразило, что Галя Наливайко существовала наяву, а не была лишь плодом воображения тети Дуси. Она лежала в больнице в сентябре тысяча девятьсот сорок второго года? — Да, лежала. Ее свезла туда соседка Захарова. Они жили в этой квартире вдвоем, а в прошлом году Захарова уехала в Хабаровск. Только вы что-то путаете. Тетя Галя не была замужем. — Как? — Конечно, нет, уж я-то знаю! — Вы тоже тут жили? — Нет. Я жила в Баку со своим отцом, двоюродным братом тети Гали. Мама моя умерла при родах, а папа погиб на фронте. Меня взяли в детдом. Там я и выросла. В тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году я в бумагах отца случайно нашла адрес тети Гали. До тех пор я никогда о ней даже не слышала. В Баку у меня не было родных. Я написала письмо в Прибельск; мне ответила соседка тети Гали — Захарова. Она сообщила, что тетя Галя погибла во время войны, и просила меня приехать забрать вещи, оставшиеся после нее. Я как раз окончила школу. Подав заявление в Прибельский университет, я приехала сюда и осталась жить в этой комнате. — Но что же все-таки случилось с Галей Наливайко? — Когда я приехала, Прасковья Ивановна Захарова рассказала мне, что в сентябре тысяча девятьсот сорок второго года Галя заболела брюшным тифом и пришлось отвезти ее в больницу. Захарова явилась туда через месяц узнать о ее здоровье. В регистратуре ей сообщили, что Галю в первых числах октября выписали. Прасковья Ивановна ничего не могла понять. Почему же Галя, выйдя из больницы, не вернулась домой? Куда она девалась? В регистратуре на эти вопросы ответить не могли. Не обращаться же было в полицию! Захарова стала ждать, чем все кончится. Она подумала, что Галя в конце концов даст о себе знать, но тетя так и исчезла без следа… После освобождения кто-то из работников больницы сказал Прасковье Ивановне, что Галя была подпольщицей. За ней приехал человек из партизанского отряда и увез ее в лес. Никаких подробностей работник больницы не мог сообщить, так как сам знал об этом понаслышке. — Как фамилия работника больницы? — спросил я, заинтересовавшись этой странной историей. Наливайко покачала головой. — Захарова только сказала мне, что он работал фельдшером, а когда наши пришли, попросился на фронт. Она его видела уже в военной форме с погонами. — Вы не пытались узнать о судьбе вашей тети? — Пыталась, когда приехала сюда, но безрезультатно. Никто ничего о ней не знал. Наверно, она воевала в партизанском отряде и погибла. — Вы думаете, работник больницы сказал правду? — Какой смысл было ему обманывать Захарову? Тетя Галя к тому же вполне могла быть подпольщицей. Захарова сообщила мне, что до войны все знали тетю Галю как активную комсомолку. Она работала стюардессой на московской авиалинии, хорошо знала немецкий язык. …В голосе Наливайко послышалась обида. Я понял, что она гордится своей тетей, погибшей во время Отечественной войны, и решил не оскорблять ее сомнением. Собственно, и сомневаться-то не было причин. Все, что рассказала Наливайко, звучало вполне правдоподобно. Должно быть, в самом деле ее тетя ушла в партизанский отряд с человеком, специально присланным за нею, но какое отношение, спрашивается, это имело к Людмиле Зайковской? — Благодарю вас, — сказал я. — Если когда-нибудь я узнаю; что стало с вашей тетей, непременно сообщу вам. Да, еще вот что… — Я достал фотокарточку Людмилы и показал девушке. — Взгляните. Похожа ли эта женщина на Галю? — Не знаю, — ответила Наливайко. — Я ведь никогда не видела тетю Галю. Ни дома, в Баку, ни здесь не было ее фотокарточек, так что о ее внешности я не имею ни малейшего представления. — Ну что ж, — вздохнул я, пряча фото, — спасибо… До свидания. Наливайко вышла вслед за мной на лестницу. — А почему вы заинтересовались тетей Галей? Я ответил, что пишу очерк о подпольщиках Прибельска. Мой ответ, кажется, ее удовлетворил. Следующие два дня мы с Антоновым занимались читательской конференцией. У меня минуты не было свободной. Сперва хотели провести конференцию в большом клубе или Дворце культуры, но представители заводов предложили собрать рабочих прямо в цехах. И мы решили, что вообще не нужно делать из конференции торжественное мероприятие общегородского масштаба с президиумом и речами. Лучше поговорить с людьми в тесном кругу, побудить их к откровенным высказываниям. И не стремиться закончить конференцию в один день: сегодня встретиться с народом на одном заводе, завтра — на другом, послезавтра — на третьем. Первую встречу с читателями назначили на субботу. 8 Поужинав, я решил пройтись перед сном по улицам. Погода была чудесная, мягкая, безветренная. В неподвижном воздухе кружились снежинки и мгновенно таяли, садясь на лицо. Стволы акаций обросли инеем. Я брел по безлюдному бульвару и думал о Гале Наливайко. Я решил, что попытаюсь разузнать о ее дальнейшей судьбе. Правда, я сам не понимал, зачем мне это было нужно. Каким образом жизненный путь Гали поможет мне разобраться в деле Людмилы Зайковской? Этого я не знал. Но я чувствовал, что между Наливайко и Зайковской существует странная, необъяснимая связь, и пока эта связь не была раскрыта, я не мог двигаться дальше. Итак, задача была ясна: отыскать след Гали. Но как? И тут я вспомнил про совет сердитого студента Жени. Он дал мне его, чтобы продемонстрировать свое недоверие, но почему бы в самом деле не воспользоваться им? Почему бы не обратиться в редакцию областной газеты? Нет сомнения, что товарищи журналисты охотно помогут мне. Прервав прогулку, я вернулся в номер и тут же набросал текст коротенького объявления. Редакция газеты, сообщалось в нем, собирает в настоящее время материал о подпольщиках Прибельска и, желая уточнить некоторые факты, просит зайти в редакцию людей, которые могут что-либо рассказать о деятельности в подполье Людмилы Иннокентьевны Зайковской и Галины Семеновны Наливайко. В случае невозможности зайти в редакцию таких лиц просят сообщить свои адреса и фамилии, с тем чтобы можно было связаться с ними. Мне показалось, что я, наконец, нашел способ выбраться из тупика. В том, что объявление напечатают, я ни секунды не сомневался. Утром я отправился в редакцию «Прибельской правды». Главным редактором тут была женщина, Елизавета Васильевна Осина, участница Отечественной войны, бывшая летчица. Я надеялся быстро договориться с ней. Так и вышло. Елизавета Васильевна выслушала мой рассказ с большим интересом, тут же вызвала ответственного секретаря, медлительного, толстого мужчину в пенсне, и отдала ему объявление, распорядившись опубликовать в завтрашнем номере. — Если такие люди есть, они придут к нам, — сказала Осина. — Мы направим их прямо в гостиницу. Я очень торопился, и, чтобы не опоздать к началу-конференции, пришлось взять такси. Я думал, каюсь, что народу соберется немного и вся эта затея будет носить характер обязательного «мероприятия», которое люди посещают в порядке общественной нагрузки. Как я ошибся! Просторный красный уголок цеха был переполнен. Рабочие стояли в проходе между скамьями, молодые парни и девушки сидели на подоконниках и толпились в дверях. Конференция затянулась чуть ли не до вечера. Антонов едва успевал отвечать на вопросы. Задавали такие вопросы, что он от напряжения взмок: интересовались, почему газета бывает скучная, заголовки одинаковые, ответы на читательские письма задерживаются. Похвалили очерки нашего специального корреспондента в Америке; поругали, но довольно добродушно, фельетоны. Антонов отвечал читателям спокойно и обстоятельно. Сидя рядом с ним, я вдруг как-то по-новому понял смысл своей работы в печати. Газета принадлежала этим людям. Для них мы писали, перед ними сейчас отчитывались. Невольно замечания, раздававшиеся в адрес моих товарищей, я «примерял» к себе. Разве не был я грешен в том же самом? Да, и я частенько спешил, «хватал» то, что лежало на поверхности, и упускал главное. Я думал о своем очерке, пылившемся в столе у Василия Федоровича, и еще раз дал себе слово, что этот очерк не увидит света до тех пор, пока я не выясню, кем на самом деле была Людмила Зайковская. Я обязан довести до конца свои поиски — не перед Машей обязан, а потому, что отвечаю за каждое слово, под которым стоит моя подпись! После конференции Иван Трофимович сказал мне, что ему звонил утром редактор и попросил его немедленно вернуться в Москву. Встречи с читателями на других предприятиях мне придется провести одному. — Уверен, что ты справишься, — сказал Антонов. Я далеко не был убежден в этом, но с бодрым видом ответил, что постараюсь не подвести. Проводив Ивана Трофимовича на вокзал, я вернулся в гостиницу. Я был полон самых радужных надежд. Ведь все шло хорошо! Утром я купил в киоске «Прибельскую правду», но не увидел объявления. Оно не было опубликовано. «Завтра напечатают, — утешил я себя. — Наверно, не хватило места». Но и назавтра моего объявления в газете не было. Я счел неудобным напоминать о себе Осиной, но когда и в следующем номере ничего не оказалось, я, уже не заботясь о правилах хорошего тона, пошел к Елизавете Васильевне. В первый раз она приняла меня немедленно, а теперь заставила дожидаться в приемной, хотя в кабинете никого, кроме нее, не было. Это показалось мне дурным предзнаменованием. Наконец секретарша пригласила меня войти. Осина сидела, склонившись над макетом. — Слушаю вас. — Она не подняла головы от стола. — Как насчет объявления? — сердито спросил я, раздосадованный ее сухим тоном. — Я ждал вчера и позавчера. Ведь оно коротенькое — всего двадцать строк! К чему тянуть, когда дорог каждый день? — Дело не в объеме, — прервала Осина, взглянув на меня укоризненно. — Дело, дорогой Алексей Михайлович, совсем в другом. — В чем же? — Печатать мы ваше объявление не будем. — Почему? — Есть много причин… Не стоит говорить о них. — Но как же? Ведь вы сами… — Обстоятельства переменились. — Пусть так, — тихо сказал я, собравшись с мыслями. — Мне хорошо известно, что вы можете назвать любую причину, и я не смогу с вами спорить. Но скажите откровенно, что случилось? Даю честное слово, этот разговор останется между нами. Ведь вы газетчик. Вы понимаете, в каком я состоянии! Осина бросила на меня быстрый взгляд и, поколебавшись, ответила: — Советую вам побеседовать с товарищем Томилиным. — С заведующим партархивом? Елизавета Васильевна озабоченно посмотрела на часы и перевела взгляд на макет, лежавший перед ней на столе. Попросив извинения, я вышел. Я был настолько ошеломлен всем этим, что ни одной связной мысли не приходило мне в голову. Обозленный и расстроенный, я добрался до гостиницы. Здесь меня ожидал еще один сюрприз. — Вас три раза вызывали из Москвы, — сказала дежурная по этажу. — Просили быть в номере, они еще позвонят. Сняв пальто, я сел на кровать и принялся вспоминать разговор с Осиной. Почти тотчас же раздался звонок. Я взял трубку и услышал голос ответственного секретаря Василия Федоровича. — Здравствуйте, Алексей Михайлович. Как у вас дела? Он обычно называл меня на «ты», и его официальный тон немало меня удивил. — Дела ничего, нормально, — ответил я. — — Разве Иван Трофимович не рассказал вам? Завтра поеду на химзавод… — Возвращайтесь немедленно в Москву! — отчеканил Василий Федорович. — Как? А конференция? — Ваша командировка аннулирована! — Что случилось? — закричал я. — Ты не знаешь, что случилось? — Голос секретаря был зловещим. — Хорошо, так и быть, я тебе объясню. На имя редактора пришло письмо от родственников казненных подпольщиков из Прибельска. Они пишут, что возмущены твоими попытками реабилитировать предательницу Зайковскую, и не могут понять, с какой целью это делается. Они пишут, что подобная деятельность московского журналиста оскорбляет память их погибших отцов, мужей, братьев… Мы тебя предупреждали, что нужно быть предельно объективным, а ты перестал искать правду и принялся выуживать только такие факты, которые нужны для оправдания Зайковской. — Да, это верно, — ответил я. — Я убежден, что она не виновата, и хочу это доказать. А фактов, говорящих против нее, и так больше чем достаточно. Я должен быть объективным? Что ж, по-вашему, я не объективен? Значит, я заинтересованное лицо? — Выходит, что так. Такое, братец ты мой, складывается впечатление! — Ну, и очень хорошо. Да, я заинтересован в том, чтобы она оказалась честной. По-моему, мы все должны быть в этом заинтересованы! Что в этом плохого? — Тебя ее переспоришь! — строго сказал Василий Федорович. — И я «е намерен с тобой спорить. Сегодня же выезжай в Москву! Здесь поговорим. — Вернуться не могу, — ответил я. — То есть как не можешь? Бочаров в Австрии с делегацией, я замещаю редактора, и то, что я тебе сказал, — это приказ. Уясняешь? — Уясняю. Но все равно… Извините, Василий Федорович… Я не приеду. — Он что-то ответил. Я уже не слышал. Я осторожно положил трубку и вышел из номера. На улице было безветренно. Падал снег. На шапках и на плечах у прохожих наросли, сугробы. Я был почти спокоен. Взяв такси, я поехал в обком. Томилин встретил меня стоя. Он собрался уходить и был уже в пальто. — Я задержу вас на минуту, — сказал я. — Это вы запретили Осиной опубликовать мое объявление? — Я не могу что-либо запретить или разрешить редактору газеты, — сухо ответил он. — Мое дело лишь дать справку. Я ее дал. Я сообщил, что мы располагаем достаточно полными сведениями о так называемой «деятельности» Зайковской в подполье. — А Галя Наливайко? — В списке подпольщиков, утвержденных бюро обкома, она не значится. Как можно ставить вопрос о ее работе в подполье на страницах областной партийной газеты? — Внимательно посмотрев на меня, он мягко добавил: — Не усматривайте в моих действиях желания вставить вам палки в колеса. Просто вы поспешили. Вы не хуже меня знаете, что печать — дело серьезное и нужно прибегать к ее помощи осторожно. Наверно, он был прав, но я не видел во всем этом никакого смысла. Меня угнетала и выводила из себя полная нелепость происходящего. — Хорошо, — сказал я. — А письмо в редакцию? Вы о нем знаете? — Я его читал, — спокойно ответил Томилин. — Вы читали?! — Я был изумлен. — И вы… вы согласны с тем, что там написано? — Я не советовал посылать это письмо, я рекомендовал сначала побеседовать с вами. Но Варвара Борисовна не последовала моему совету… — Тимчук? — Я почему-то сразу подумал о ней еще в гостинице. — Да, Тимчук. Автор письма она. Остальные только поставили свои подписи. Очевидно, она от вас узнала, зачем я приехал в Прибельск! — От меня. А разве не следовало ей говорить? Вопрос был с подвохом. — Нет, отчего же! — пробормотал я. Томилин положил руку мне на плечо. — Не обижайтесь на нее, поймите, для вас это интересный материал, и только, а Тимчук по вине Зайковской потеряла мужа. — Да, — согласился я. — Об этом я не подумал… Но что же делать? Ведь она ошибается… Я хочу поговорить с нею… Где она живет? — На улице Энгельса, дом шесть, но вам не стоит туда идти. — Нет, я пойду. Томилин сочувственно и в то же время осуждающе взглянул на меня и надел шапку. Мы вместе вышли из обкома. Заведующий партархивом проводил меня. Он был прав: мне не следовало встречаться с Тимчук. Разговор у нас не получился. Варвара Борисовна пригласила меня в большую холодную комнату с блестящим и холодным как лед паркетом, замороженными окнами и темным, как вечернее небо, потолком. Она предложила мне сесть и сама не села. — Слушаю вас. — Ее голос был таким ледяным, что мне показалось, будто изо рта у нее идет пар. Я молча протянул ей письма Людмилы. Тимчук, удивленно подняв белесые брови, взглянула на меня, затем стала разглядывать письма. Я терпеливо ждал, пока она читала. Ее лицо не изменило враждебного выражения. — Вы считаете это документом? — презрительно спросила она. — Вот это? Я думала, вы располагаете большим! Она разговаривала со мной так, словно мы были враждующими сторонами в суде и от собранных каждым из нас доказательств зависел исход дела. Я молчал, желая дать ей выговориться. Тимчук прошлась по комнате, на ходу поправляя коврики и фарфоровые тарелочки, висевшие на стенах, остановилась передо мной и сказала: — Меня-то вы не переубедите. Я все делаю, чтобы и другие вам не поверили. Понятно? — Но почему? У вас тяжелые воспоминания, верно, но истина должна быть дороже… — Истина? — фыркнула она. — Где? В этих ваших письмах? Кстати, кто вам их дал? — Дочка Зайковской Маша. — Ее дочка умерла! — Представьте, оказалась жива… — Вот как? Ну, тогда мне все ясно! — торжествующе ответила Варвара Борисовна. — Она сама их написала! — Что-о?! — Факт, а теперь нарочно морочит вам голову! Вряд ли вы лично заинтересованы… Она вас ввела в заблуждение! — Но зачем ей это? — Мне показалось, что я сплю и вижу нелепый, уродливый сон. — Известно, зачем. Лучше хвастаться геройскими подвигами своей мамаши, чем стыдиться ее всю жизнь… Да еще, глядишь, и пенсию назначат персональную, как члену семьи подпольщика. Ее фразе насчет пенсии я тогда не придал никакого значения. Мне стало ясно, что разговор зашел в тупик. Продолжать его не имело смысла. — До свидания, — сказал я. — Жаль, что вы так настроены. Маша — честная, хорошая девушка, а письма, разумеется, написаны Людмилой. — Хотя бы даже и так, — ответила Тимчук, провожая меня в переднюю. — Это ничего не доказывает. В райкоме да на собраниях она, может, и была комсомолкой, а как припекло — стала немцам пятки лизать. Вообще вы мне лучше о Зайковской не говорите. Я ее получше вашего знаю. И не пытайтесь из этой фашистской шлюхи святую сделать, не выйдет! Непримиримая, жгучая ненависть прозвучала в ее голосе. Я словно на секунду заглянул в пропасть… В гостиницу идти не хотелось. Сев на скамейку в пустом, темном сквере, я задумался. Дела мои были плохи. Разве не права была Тимчук, вдова повешенного немцами патриота? Она не понравилась мне: что-то неискреннее, хитрое, фальшивое было во всем ее облике. Но какое значение имели мои симпатии или антипатии? Я мог и ошибаться. Чем, в сущности, я располагал? Старыми письмами, странным путем попавшими ко мне в руки. Я достиг бы, возможно, успеха, если бы мне помогали люди, связанные с подпольем, но был обречен на неудачу в обстановке открытого недоброжелательства. Я понял это со всей ясностью и пал духом. Я не усомнился в Людмиле, но перестал верить в свои силы. Наверно, я просто неправильно взялся за дело и все испортил. Другой на моем месте, несомненно, достиг бы большего… В гостиницу я вернулся с твердым решением отказаться от дальнейших поисков. В девять часов утра раздался телефонный звонок. «Наверно, опять из редакции», — сонно подумал я и взял трубку, готовый ответить Василию Федоровичу, что вчера погорячился и собираюсь немедленно вернуться в Москву. Голос был незнакомый. — Степан Мартынович Зененко просит вас, если вы не заняты, зайти сейчас к нему, — услышал я и промолчал, ничего не поняв. — Вы слышите? — настойчиво повторил мужской голос. — Товарищ Зененко хочет с вами поговорить. Он ждет вас. — Кто ждет? — переспросил я. — Зененко, первый секретарь обкома партии, — с укоризной сказал голос. — Он просит вас в десять часов утра быть у него. В трубке щелкнуло, раздались гудки. Я сел и взъерошил волосы. Меня вызывает Зененко? Откуда он узнал обо мне? Я вспомнил вчерашний разговор с Тимчук и все понял. Итак, Варвара Борисовна развернула бурную деятельность. Не следовало ходить к ней, не зря предупреждал меня опытный и осторожный Томилин. Он действительно желал мне добра. Теперь меня ждала новая неприятность. Я кое-что слышал о Зененко. Первый секретарь областного комитета партии был из рабочих. Во время Отечественной войны воевал в разведке. Из рядовых дослужился до майора. В тысяча девятьсот сорок пятом году его послали «а партийную работу в село. До недавнего времени он работал в райкоме; на партийной конференции был избран секретарем обкома… Степан Мартынович Зененко слыл человеком требовательным, никому не прощающим промахов. Робея, я вошел в просторную приемную. — Вы из Москвы? Проходите, пожалуйста, — тотчас же сказал секретарь, молодой человек в костюме военного покроя. Готовый к самому худшему, я переступил порог кабинета. Из-за стола встал мне навстречу пожилой мужчина в обычном темном костюме с галстуком, но что-то в его суровом лице, в чуть прищуренных серых глазах, в морщинках на лбу напомнило вдруг мне виденную давно, может быть в детстве, кинокартину о первых годах революции. Вот такими представлялись мне всегда большевики тех лет — спокойными, собранными, с большими, сильными руками, привыкшими к труду… Он кивнул мне и приветливо сказал: — Алексей Михайлович, кажется? Прошу садиться. Я сел на край стула и замер в ожидании. — Простите, что побеспокоил вас так рано, — сказал Зененко, — Мы, старики, встаем иа рассвете, а у молодых сон крепкий… Начало, во всяком случае, не предвещало ничего плохого. — Я слышал, вы заинтересовались нашими подпольщиками? — продолжал он. — Нужное дело! Молодежь должна знать про подвиги своих отцов… Собирая материал, вы, кажется, столкнулись с какими-то противоречиями. Мне хотелось бы узнать об этом подробнее. Итак, Варвара Тимчук успела побывать у него. Больше я не успел ни о чем подумать. Нужно было отвечать. И я откровенно, без утайки, рассказал все с начала до конца. Я не старался произвести на Зененко впечатление холодного, равнодушного исследователя и не скрыл, что горячо желаю доказать невиновность Людмилы. Потом я дал ему письма. Зененко прочел их, стоя у окна. Я напряженно наблюдал за выражением его лица. Но оно оставалось бесстрастным. — Я вас понимаю, — сказал Зененко негромко, вернув письма. — Действительно, здесь есть противоречие. Вернее, оно чувствуется, но чувствуется сразу и вполне определенно. — Он помолчал. — Я видел документы. Все они говорят против Зайковской и тоже довольно убедительны. Даже те, о которых узнали вы, не так ли? Я кивнул. — И все же… — Зененко вернулся к столу и сел. Взял в руку мраморное пресс-папье и тихонько покачал его на ладони, словно взвешивая. — Все же вы правы, продолжая заниматься этим делом… Вам нужна какая-нибудь помощь? Я ждал, что секретарь обкома предложит мне прекратить поиски, и его вопрос застал меня врасплох. Обрадованный и растерянный, я минуты три не мог произнести ни слова. Он смотрел на меня, прищурив глаза, и, кажется, понимал, что со мной происходит. — Да, — выдавил я наконец. — Я хотел через газету обратиться к людям, знавшим Зайковскую или Галю Наливайко… Зененко кивнул. — Томилин говорил мне об этом… — Томилин?! Он взглянул на меня удивленно и продолжал: — Что ж, думаю, можно будет напечатать небольшое объявление. Текст, кажется, вы уже составили? — В глазах его на мгновение мелькнула усмешка. — Скажите товарищу Осиной, что я не возражаю против опубликования. Ну, вот и все. А теперь до свидания. Очень рад был познакомиться с вами. Он вышел из-за стола и проводил меня до двери. Здесь мы остановились. Задержав на секунду мою руку в своей большой теплой руке, он проговорил тихо и как-то очень душевно: — Желаю вам успеха. Что может быть прекраснее, чем убедиться, что человек, которого много лет считали предателем, был на самом деле честным патриотом! Хочу верить, что предчувствие не обманывает вас… Я вышел из его кабинета, не чуя под собой ног от счастья. Молодой человек в военном кителе что-то сказал: я бессмысленно улыбнулся ему в ответ. Только на улице я опомнился и сразу подумал о Томилине. Вот кто, оказывается, рассказал обо всем Зененко! А я-то считал его сухарем и формалистом! Этот «сухарь» помог мне, помог именно в тот момент, когда я больше всего нуждался в помощи. Но почему он это сделал? Неужели ему тоже хочется, чтобы Людмила оказалась невиновной? А почему бы и нет? Разве он не советский человек, разве такие, как он, не воспитывали, не выводили в люди подобных Людмиле? Конечно, он рад будет лишний раз убедиться, что не подкачали те, на кого возлагались надежды… Очевидно, прочитав письмо Тимчук, Томилин понял, что она может сорвать поиски, и решил заручиться поддержкой Зененко. Умный, сдержанный, опытный Томилин! Как хорошо, что на моем пути встретился такой человек! Мне захотелось его увидеть. Я вернулся в обком. На двери архива висел замок. Тогда я отправился в редакцию. Осина только что приехала. Мы столкнулись на лестнице. Увидев мою сияющую физиономию, Елизавета Васильевна остановилась и сказала: — Я вижу, дела у вас идут неплохо. Я торжественно сообщил ей о разговоре с Зененко. — Очень рада за вас, — искренне ответила Осина. — Завтра же напечатаем ваше объявление. Вы же понимаете, мы не могли это сделать, не посоветовавшись с обкомом. Я полдня просидел в редакции. Ответственный секретарь при мне отправил объявление в набор, спустя два часа из типографии принесли влажные гранки, они еще пачкали пальцы. Вскоре после этого был готов макет завтрашнего номера. Мое объявление поместили в левом верхнем углу на четвертой странице. Оно сразу должно было броситься в глаза… Я ушел лишь после того, как в секретариат из корректорской доставили готовую полосу. Теперь с объявлением ничего не могло случиться. Я вернулся в гостиницу, позвонил в Москву, поужинал и прилег на кровать с журналом. Я был очень возбужден, из головы не выходил Зененко, я снова и снова вспоминал каждую фразу нашей беседы. Было поздно, когда я потушил свет. Я боялся, что долго не смогу уснуть, но едва закрыл глаза, как словно провалился в черную яму. Утром я вышел на улицу и купил газету. Мое объявление было опубликовано! Теперь оставалось только одно — ждать. К счастью, у меня было много дел, иначе это ожидание стало бы нестерпимым. Заботы об очередной встрече с читателями отвлекли меня от мыслей о моем объявлении. Встреча должна была состояться вечером на заводе имени Калинина. У меня уже имелся некоторый опыт, днем я поехал на завод, осмотрел красный уголок, поговорил с работниками библиотеки и с секретарем парткома, попросил, чтобы заранее рассчитали, сколько будет людей, и приготовили для всех скамейки, предупредил, что конференция, видимо, затянется на несколько часов. Это имело значение для тех, кто работал в ночную смену. Обо всем договорившись, я позвонил Осиной. Она сказала, что пока никаких писем и телефонных звонков по поводу моего объявления не было. «Еще рано», — утешила она меня. Следующий день не принес ничего нового. Вечером я поехал на завод. Народу собралось очень много. По-прежнему задавали интересные, а порой и каверзные вопросы. Я записал их, чтобы показать в Москве Бочарову. Вернувшись в гостиницу за полночь, я сразу уснул. Утром меня разбудил телефонный звонок. Я услышал голос Осиной. — Что же вы вчера не позвонили? А у меня есть для вас новость! Вечером пришел гражданин, который сказал, что прочел ваше объявление и хотел бы с вами встретиться. Я сказала ему, где вас можно найти. Вы его еще не видели? — Нет, — ответил я. — Значит, придет. Если расскажет что-нибудь интересное, сообщите мне, хорошо? — Договорились, — пообещал я и, положив трубку, быстро оделся. Я даже не пошел завтракать, боясь, что этот неизвестный гражданин явится во время моего отсутствия. Ждать, однако, пришлось долго. Он постучался ко мне в номер, когда уже начало смеркаться. Я был так истомлен ожиданием, что едва не заключил его в объятия. Я тряс его руку до тех пор, пока он осторожно не высвободил ее. Это был пожилой человек с полным, слегка обрюзгшим лицом, обширной лысиной, обнаружившейся, когда он сиял видавшую виды кепку, и с солидным брюшком. У него была коренастая, с широкими плечами, чуть сгорбленная фигура грузчика и длинные руки, которые он, не зная куда девать, спрятал за спину. — Это вы писали в газету? — спросил он с порога, внимательно разглядывая комнату и меня. — Да… Садитесь, пожалуйста. — Я сяду. Будем знакомы. Кораблев Валерий Егорович, работник торговой сети. — Он сел на стул, по-хозяйски отодвинув его от стены. Я назвал свою фамилию. Кораблев не начинал разговора. Он долго изучал меня, уставившись мне в лицо. Я ему не мешал, решив, что он должен заговорить первым. Пауза затянулась, но мой гость не испытывал никакой неловкости и продолжал безмятежно сидеть на стуле. Не вытерпев, я спросил: — Итак, вы были знакомы с женщинами, чьи фамилии я указал в заметке? С обеими? Или же с одной из них? С кем именно? Я готов был схватить Кораблева и как следует встряхнуть, чтобы заставить его раскрыть рот. Но он не спешил. Он достал пачку табаку, листок прозрачной бумаги и, ловко свернув папироску, прикурил. Потом медленно и обстоятельно заговорил: — Вторую-то, которая вам нужна, я не знаю. Врать не буду, не слыхал. Я Галю Наливайко встречал… Он умолк и принялся усиленно дымить. — Где? — спросил я. — Где вы ее видели? Здесь, в городе? — Нет, в город я в ту пору не заходил. Тут мне был не климат… Я в партизанском отряде Ефима Матвеевича Сушкова воевал. Последнюю фразу он произнес с гордостью и, несколько раз яростно затянувшись, окутался облаком дыма. — Значит, с Галей вы познакомились в отряде? — Я же говорю… в отряде Сушкова. Да вы про Сушкова-то знаете? Ему посмертно звание Героя присвоили. Знаменитый был человек! Условия у нас были плохие, эти места не какая-нибудь там Беловежская пуща или Брянский лес. Три сосны да две березы — вот и вся чаща. Ее насквозь видно. Приходилось под землю закапываться, в землянки, кочевать с поляны на поляну, костры не жечь. А в отряде, между прочим, двести шестьдесят штыков, не считая женщин… Кораблев увлекся, но говорил по-прежнему медленно, с длинными паузами между фразами. Я не торопил его. Мне интересно было послушать про отряд Ефима Сушкова, прославленного «деда», о котором в те годы рассказывали легенды. — Как-то раз в октябре, числа так десятого или, может, пятнадцатого, под утро, пришли на базу Игорь Черныш и какая-то молоденькая девушка. Я как раз на часах стоял у командирской землянки. Они мимо меня прошли прямо к Сушкову. Я вам забыл еще сказать про Черныша. Он был нашим партизанским разведчиком. До войны Черныш работал главным инженером на химзаводе, знал несколько языков, в том числе немецкий, бывал за границей. Человек хитрости и дерзости необыкновенной. Он часто ходил в город, останавливался там в лучшей гостинице, выдавал себя за немца, разъезжал на трофейной машине и докладывал товарищу Сушкову обо всем, что немцы против нас затевали. Уж как он раздобывал эти сведения, до сих пор ума не приложу! — В голосе Валерия Егоровича вновь прозвучала гордость. Он принялся говорить о Черныше и о его фантастических, смелых рейдах в Прибельск, в самое логово фашистов. Я слушал с интересом, вовсе не тяготясь этим новым отступлением от темы. Рассказав мне о Черныше, он вернулся к Гале. — Ночь была дождливая, студеная. Я у костра стоял и при свете успел увидеть девушку, которую привел Черныш. Держалась она уверенно, по сторонам не озиралась и шла так, точно не он ей дорогу показывал, а она ему… Спустились они в землянку. Через сутки в отряде о той девушке уже знали, и все ею интересовались, потому что появилась она очень таинственно. Кто-то из партизан мне под большим секретом сказал, что зовут ее Галя Наливайко, будто бы она в городе в подполье была, немцам здорово досадила и, спасаясь от ареста, ушла к нам в лес. Меня, как и прочих, любопытство разобрало: очень хотел я с нею поговорить, расспросить, как наши в городе живут при иемцах, но ничего из этого не вышло. То ли мне не везло, то ли она нарочно на людях не показывалась, — больше я ее не видел… Кораблев потушил в пепельнице окурок и неловко сказал: — Напиться бы… Рыбы с утра наелся… Я принес стакан воды и спросил: — Долго Галя пробыла в отряде? Валерий Егорович посмотрел на меня неодобрительно: — Погодите, я сам все скажу… Одни сутки она у нас в лесу жила. Ровно одни сутки. Ночью ушла из отряда вместе с Игорем Чернышом. По слухам, отправил Сушков Галю и Черныша со специальным заданием в глубокий немецкий тыл. Но точно этого я не знаю, может, и зря болтали… Кораблев встал и надел кепку. — Больше ничего мне о Гале не известно. Если мой рассказ вам пригодится, буду рад, а если нет — то извините… Прочитал в газете, дай, думаю, зайду… — Спасибо вам, Валерий Егорович. То, что вы рассказали, очень важно, — ответил я. — Но мне хотелось бы еще уточнить… Вот вы говорите, при свете костра Галю разглядели. Не можете ли описать ее внешность? — Могу, — подумав, сказал Кораблев. — Молоденькая, лет двадцати. Роста невысокого. Глаза вроде синие… И голос ласковый. — Это не она? — спросил я, показав ему фотокарточку Людмилы. Кораблев долго вертел в руках фото и, наконец, смущенно ответил: — Не хочу зря болтать — не помню… Двадцать лет прошло. Вроде бы Галя, но может, я и ошибаюсь… Все хочу вас спросить: жива она? — Нет. Но где и как она погибла — неизвестно. Вот это мне и хотелось бы выяснить. — Так вы у Черныша спросите, он наверняка знает. — Разве он жив?! — Что ему сделается? Года три назад приезжал в Прибельск собирать материал для книги. Книгу он пишет о партизанском отряде. Заходил к нашим, И у меня побывал… — Где он живет? — В Москве, на Кутузовском проспекте, дом восемнадцать, квартира не то шесть, не то четыре. Он мне дал адрес, просил написать, но я зашился со своей торговлей… Его лицо выразило смущение, и я вдруг представил молодого бравого парня с трофейным автоматом, партизана Кораблева, без брюшка и без лысины… Тесно ему, наверно, за прилавком. Навсегда сохранит он воспоминания о жизни в лесу, полной опасности, о Сушкове и Черныше, о своей боевой, славной молодости… Проводив Валерия Егоровича и пообещав передать от него привет Игорю Чернышу, я позвонил в кассу аэропорта и заказал билет на утро. Пора было возвращаться в Москву. 8 Прилетев в Москву, я сразу отправился к Чернышу, но не застал его. На мой звонок никто не отозвался. Мне не хотелось встречаться с Василием Федоровичем, и я не пошел в редакцию. Субботу и воскресенье я провел дома с родными. Рано утром мы поехали в Домодедово кататься на лыжах. Мама осталась дома, пообещав приготовить вкусный ужин. Пробыли мы за городом до вечера. На обратном пути хохотали до самой Москвы, вспоминая, как Виталий сломал обе палки, Катюша заблудилась буквально в трех соснах, а я свалился в ручей и вымок до нитки… Все эти злоключения, однако, ничуть не испортили нам настроения. Давио я не проводил время так весело и беззаботно! Мы так устали, что слышать не хотели об ужине, — зря мама старалась и напекла какие-то необыкновенные пироги. Мы с трудом добрались до кроватей и уснули мертвым сном. В понедельник, охая и прихрамывая, я побрел в редакцию. Василий Федорович восседал за редакторским столом. Я сухо доложил ему о результатах поездки и положил перед ним листок с вопросами и пожеланиями читателей. Он отодвинул мою записку в груду бумаг, вздохнул и печально сказал: — Все очень хорошо, но что мне делать с этим письмом? Не могу же я на него не реагировать, сам должен понимать? — А вы реагируйте, — посоветовал я. — Ты брось эти свои шуточки! — разозлился он. — Над собой ведь смеешься. Ты понимаешь, что подвел газету? — Нет, не понимаю, — спокойно ответил я. — У вас, Василий Федорович, неполные сведения, вот и все. Если бы вы потрудились разобраться в этой истории, вместо того чтобы со скандалом отзывать меня в Москву, то, без сомнения, узнали бы, что я беседовал с первым секретарем Прибельского областного комитета партии товарищем Зененко и он не придал письму Тимчук такого значения, как вы. Напротив, он меня поддержал и разрешил обратиться через газету к людям, знавшим Зайковскую. Дело обстоит не так уж плохо, как вам представляется. — Что ж, я очень рад, — тотчас же ответил Василий Федорович. — Ты бы сразу так и сказал, а то, понимаешь, явился и морочишь мне голову. Если бы ты знал, как я за тебя волновался, не стоял бы и не скалил зубы! Но я не поддался на его дружеский тон. Я непримиримо сказал: — Я не морочу голову. И в шутку превращать всю эту историю не собираюсь. Как только вернется Бочаров, я расскажу ему, как вы аннулировали мою командировку. Он что-то ответил, но я уже вышел. Щеки у меня горели. Я был рад, что отплатил ему за те несколько неприятных минут, которые по его милости пережил в Прибельске, но радость моя была отравлена разочарованием. Мне было горько, что я не смогу теперь уважать Василия Федоровича. А ведь он был моим учителем… В отделе сообщили, что меня спрашивала по телефону какая-то девушка. Я подумал о Маше, но отбросил эту мысль: «Наверно, какая-нибудь читательница…» Но это была все-таки Маша. Она позвонила в тот же день. Узнав ее голос, я растерялся и долго молчал, а она с тревогой спрашивала: — Это редакция? Что же вы молчите? Это редакция? — Здравствуйте, Маша, — ответил я наконец. — Это вы, Алеша? — обрадовалась она. — Как хорошо, что вы приехали! Извините, что опять беспокою вас… Я опять насчет того дела… Оно вас, наверно, давно не интересует? — Нет, Маша, оно по-прежнему меня интересует. — Если вас по-прежнему интересует то дело, не могли бы вы встретиться со мной сегодня? Недавно я случайно нашла одну записку… Я покажу ее вам… — Хорошо Маша, — ответил я. — Давайте встретимся, когда вам угодно: Давайте сегодня в шесть часов возле магазина. — Я приду. — Она повесила трубку, не попрощавшись. Я очень мало думал о записке, которую она хотела мне показать. Я вспоминал ее сухой тон и не мог понять, какая кошка пробежала между нами. А может, все это мне просто показалось? Сперва я выдумал, что Маша относится ко мне как-то особенно, а потом, когда выяснилось, что это чепуха, вдруг счел себя обиженным… Я пришел к магазину ровно в шесть. Маша в своей белой шубке уже ждала меня. — Это, собственно, не документ, то есть не имеет значения как официальный документ, — сказала Маша деловито. — Просто я думаю, это сможет вас натолкнуть на какую-нибудь догадку… Она достала из сумочки и протянула мне листок бумаги, вырванный из блокнота, обтрепанный по краям, по-видимому, оттого, что его долго таскали в кармане. На этом листке было написано несколько строк торопливым, размашистым почерком. От сильного нажима химический карандаш сломался, и последние слова были нацарапаны острым осколком графита. Это был чей-то адрес, записанный Дмитрием Алексеевичем, Машиным отцом, видимо, наспех, на ходу… Я прочел: «Пролетарская, 8, Манкевич Ксения Владимировна. Говорит, что видела Люсю в декабре 1942 года в машине немецкого офицера. Утверждает, что не могла ошибиться. Они вместе учились на курсах радистов. Если бы Люся была по заданию, Манкевич знала бы об этом. Значит, сама с немцем… Ложь! Но еще жива!» Последнее слово было жирно подчеркнуто два раза. — Я нашла записку в кармане его старого пиджака, — сказала Маша. — Он не носил этот пиджак, наверно, лет десять. Что вы думаете о записке и вообще обо всем? — А вы? — Не знаю… По рассказу Майбороды выходит, что мама умерла двадцать восьмого сентября, а Манкевич ее видела в декабре… Папа, наверно, сам пытался выяснить что-нибудь, но у него не получилось, иначе он рассказал бы мне… — Да, это не документ, — усмехнулся я. — Во всяком случае, Варваре Борисовне его лучше не показывать. — Варваре Борисовне? — Есть там такая, в Прибельске… Вдова подпольщика… Она заявила бы, что немцы выполнили обещание, освободили Людмилу из тюрьмы и она уехала со своим приятелем-немцем… — Варвара Борисовна ни при чем, вы сами так думаете, — тихо сказала Маша. — Нет, я так не думаю, — ответил я. — Если бы я так думал, не пришел бы сюда… Повалил снег. Маша подняла капюшон шубки и медленно пошла к станции метро. Поколебавшись, я взял ее под руку. Она не отстранилась. — Как вы съездили? — спросила Маша, помолчав. — Все хорошо, — ответил я. — Мне ведь удалось и с тетей Дусей повидаться. Помните, про нее Майборода говорил? Маша слушала и изредка поглядывала на меня из-под капюшона. Когда я умолк, она сказала грустно: — Вот видите, сколько у вас было из-за меня неприятностей в обкоме и на работе… А толку все равно «ет… Представляю, что вы думаете, когда меня видите… Ведь это я во всем виновата. — Что вы, Маша! — воскликнул я. — Так вот почему вы не звонили? Неужели вы подумали… Эх, Маша! — Поговорим лучше о записке, — смущенно перебила она. — Я оставлю ее у себя. Может, пригодится… Свяжусь с этой Манкевич… Первым-то у меня на очереди Игорь Черныш, благо, он живет в Москве. Хотите, я зайду к вам после того, как с ним встречусь! Маша вдруг поскучнела. — Как хотите… Лучше сперва позвоните, хорошо? Остановившись, я взял ее за руку. Она удивленно подняла глаза. Послушайте, Маша, — сказал я, собравшись с духом. — Больше так нельзя! Давайте откровенно! Можно? — Можно… — Вы потому не звонили, что вам жених не велел? — И да и нет. — Маша покраснела. — Вы правы, и все же все по-другому… Я давно о нем не знаю… Я очень несчастлива, Алексей! — вдруг вырвалось у нее. Закусив губы, она отвернулась. Молча дошли до ее дома. — Спокойной ночи, Маша, — сказал я, но она не ответила, не обернулась и продолжала идти. Мы очутились на лестнице, поднялись на третий этаж. Маша открыла дверь и, не сказав мне ни слова, по-прежнему не оборачиваясь, вошла в квартиру. Я последовал за ней. В комнате она зажгла свет и устало присела на диван прямо в шубе. Я стоял у дверей, не зная, как себя вести. — Хотите чаю? — спросила она тихо, не глядя в мою сторону. — С удовольствием, если вы разрешите снять пальто, — рискнул я пошутить. — Конечно, раздевайтесь. Она улыбнулась, мне стало немного полегче. Маша тоже сняла шубку и осталась в синем платье из шерстяного трикотажа, с белым поясом, белым воротничком и белыми кармашками на груди. Она была похожа в нем на спортсменку. После того как мы выпили чай, Маша убрала со стола и включила телевизор. Она уютно устроилась в углу дивана, свернувшись в комок и закутав ноги платком. Я сидел рядом так близко, что ее волосы прикасались к моей щеке. Я смотрел на экран, где что-то происходило, но ничего не видел. У меня кружилась голова. Маша погасила верхний свет, горела только настольная лампа. Комната тонула в полумраке. — Мне нравится у вас, Маша, — шепнул я. — Я бы приходил к вам в гости каждый день… — Каждый день я не могу принимать гостей. Я часто дежурю по вечерам в поликлинике, выезжаю по вызовам к больным… — Я поеду вместе с вами… — Не мешайте, Алеша. Смотрите, там на экране сейчас будут драться! — Что делать, такая мода, это называется неореализм! — Какой вы смешной, Алеша! — Смешной? — Так и есть, дерутся… А из-за чего? Могли бы договориться. — Бывает, что договориться нельзя. Например, если между двумя мужчинами стоит женщина. — Глупо смотреть на женщину как на предмет, из-за которого можно драться или спорить. — Иногда не глупо. — Я не думала, что вы такой… — А вы вообще обо мне думали? Маша повернулась ко мне, коснувшись щекой моего лица, и тихо ответила: — Думала… Очень часто… …Не знаю, как получилось, что я ее поцеловал. Я не ожидал, что такое может произойти. Я вдруг потерял над собой власть. Конечно, это было свинством. Маша не успела меня оттолкнуть и на секунду замерла, ошеломленная, затем вскочила и отбежала к окну. Я опустил голову. Трудно было дышать, — Уходите! — сказала Маша. Боясь поднять глаза, я встал, надел пальто. Я ждал, что она меня остановит, но нет, не остановила… Перед тем, как выйти, я взглянул на нее. Она стояла у окна, спиной ко мне. — Простите меня, — пробормотал я. — Пожалуйста, простите… Маша не ответила. Я тихонько закрыл дверь. По-прежнему крупными хлопьями валил мокрый снег. Медленно ехали машины, плохо различимые в туманной пелене. Все вокруг казалось нереальным. Я побрел по улице. Я ненавидел и презирал себя. Как мог я так поступить с Машей! Она доверилась мне, позвала в свой дом как друга, как брата, а я… Что я наделал?! Возле моего подъезда стояла залепленная снегом будка телефона-автомата. Я вошел в нее и опустил в прорезь монету. — Это вы, Маша? — сказал я. — Маша, простите меня, ради бога! Не сердитесь. — Я не сержусь, — ответила она, помолчав. — Правда, не сердитесь? — Спокойной ночи, Алеша… Лучше не будем говорить больше об этом… — Спокойной ночи. Я постоял, слушая короткие гудки. В будке было темно и сыро. …На другой день вечером прямо из редакции я снова поехал на Кутузовский проспект. На душе у меня было смутно. Я думал о Маше и видел ее изумленные, растерянные глаза. Я ощущал губами ее твердые, неподатливые губы. Мне было горько, что все это произошло вот так — нерадостно и внезапно… О встрече с Чернышом я не думал. Я потерял интерес к Гале Наливайко. Мне вдруг показалось, что я ухожу все дальше и дальше от цели. Нет никакой связи между Галей и Людмилой, сбила меня с толку тетя Дуся… …Игорь Черныш на этот раз оказался дома. Он был заядлым автомобилистом. Я сразу догадался об этом, войдя в квартиру. В передней стояло запасное колесо, на полу валялся брезентовый мешок с инструментами. На деревянной полке я увидел бутыли с антифризом и тормозной жидкостью, банки с краской и полировочной пастой. Пахло бензином. Дверь открыл коренастый мужчина лет сорока пяти, с пышной, совершенно седой шевелюрой, лохматыми седыми бровями и румяным, веселым, молодым лицом, на котором почти не было морщин. Его большие карие умные глаза с любопытством уставились на меня. — Вспомнил: вы насчет «Волги», — сказал он оживленно. — Вы мне звонили утром, да? Знаете, я передумал. Решил подождать с обменом. Мой «Москвичок» мне еще не надоел… На нем были синие полотняные брюки с косыми «молниями» сзади на карманах и замшевая коричневая куртка, также с множеством карманов, пуговиц и застежек. — Я не насчет «Волги». Я из газеты. — Из газеты? — удивился Черныш. — Гм… Странно… Впрочем, извините, что же вы стоите? Раздевайтесь. Вешалки в этом доме нет, кладите прямо на стул. В комнате царил невообразимый хаос. На стене висел большой лист ватмана, иа нем была нарисована непонятная схема. Какие-то трубки, спирали, кольца… Письменный стол был завален книгами и рукописями. Посреди пола валялся рюкзак, из которого торчало пластмассовое удилище. Стулья были заняты бумажными пакетами с крупой и концентратами, консервными банками и металлической посудой. У стены косо стояла раскладушка. Простыня свесилась на пол. — Простите за беспорядок, — виновато сказал Черныш. — Со вчерашнего дня я в отпуске, собираюсь совершить путешествие в Мещерские леса. Пока будет дорога, поеду на машине, а дальше — на лыжах. Вы так не пробовали? Но, прошу прощения, вы ведь по делу… Смахнув со стула пакет с сухарями, он предложил мне сесть. Мне уже надоело рассказывать все с самого начала, и я сказал лишь, что интересуюсь судьбой Гали Наливайко, так как пишу очерк о подпольщиках Прибельска. — Меня послал к вам Валерий Егорович Кораблев. Он просил передать вам привет. Черныш сел на раскладушку, задумался. — Ситуация получается сложная, — ответил он озадаченно. — Понимаете, дело в том, что я тоже пишу кое-что… Конечно, какой из меня писатель!.. Просто так, воспоминания… Там Гале Наливайко посвящено немало страниц. Мы ведь с нею довольно долго пробыли вместе… Собственно, я уже написал. Рукопись находится в издательстве. Выйдет теперь, что о Гале два раза будет написано, причем примерно одно и то же. Это вас не смущает? — Это меня не смущает, — ответил я. — Я еще не знаю, буду ли писать именно о Гале, но даже если буду, У вас книга, а я собираю материал для газеты. Кроме того, я могу сослаться на вас… — Нет, вы уж, пожалуйста, не ссылайтесь, дело ведь не в этом… Но как мы с вами поступим? Если хотите, я просто расскажу вам все, что знаю о Гале, а могу дать почитать главы из книги. У меня есть второй экземпляр. Можете использовать эти главы по своему усмотрению. — Пожалуй, так будет лучше. — Я согласен… Тогда подождите минутку. Черныш достал из письменного стола толстую рукопись в картонной папке, развязал тесемки, отобрал страниц пятьдесят, завернул тв газету и протянул мне — Когда вы едете? — опросил я. — Думаю, послезавтра утром. — Завтра я верну рукопись. — Буду ждать вас. Черныш проводил меня до дверей, и мы простились. Всю ночь я читал главы из его книги. Игорь Яковлевич писал о себе в третьем лице, и мне трудно было освоиться с мыслью, что герой повести не выдуман автором, что он живой человек, которого я видел несколько часов назад… Книга Черныша скоро будет издана. С разрешения автора привожу из нее несколько глав. Я не изменил в них ни слова. 10 «Глава вторая Мать Игорь Черныш помнил плохо, помнил только, что жили в полуподвале, в каморке дворника. Отец — красавец мужчина, монтер из домоуправления — приходил не часто. Мать встречала его с поклонами. Они были не расписаны… Потом отец перестал удостаивать их посещениями. Однажды мать вышла убирать снег с улицы, и ее сшиб грузовик. Отец — у него была красивая фамилия Веледницкий — не явился на похороны и как в воду канул. Игорь полтора года скитался по стране, побывал в Туркестане, в Крыму, навидался всякого. Когда ему исполнилось тринадцать лет, он стал задумываться о своей жизии и пришел к выводу, что так можно кончить тюрьмой. Приехал в Прибельск и попросился в только что открывшееся училище при химзаводе. …За три года до войны Игорь вернулся на свой завод, туда, где начинал трудовую деятельность. Многие еще помнили его подростком-ремесленником. Он поработал мастером, быстро был выдвинут на должность начальника цеха. В 1939 году вместе с группой советских инженеров его послали в заграничную командировку в Германию и Англию. За границей Игорь пробыл восемь месяцев. Он познакомился с зарубежными химическими предприятиями и овладел двумя языками: немецким и английским. В начале 1940 года, почти сразу же после возвращения домой, Игорь был утвержден главным инженером завода. В первый день войны он отправился в военкомат и попросил послать его на фронт. Ему вежливо посоветовали вернуться на завод и заниматься своим делом. Тогда он пошел в горком партии. Секретарь горкома долго беседовал с ним. Через месяц Игорю сообщили, что он вместе с другими коммунистами в случае оккупации Прибельска останется в городе и перейдет на нелегальное положение. По вечерам будущие подпольщики — мирные люди: врачи, рабочие, бухгалтеры — собирались в горкоме и учились обращению с оружием, с минами. Двадцать восьмого августа 1941 года Прибельск был оставлен нашими войсками. Черныш переселился на окраину города, в комнатку, специально приготовленную для него. Над дверями повесил вывеску: «Чиню галоши и прочие резиновые вещи, а также ремонт автомобильных шин». Здесь он должен был дождаться прихода связного подпольного горкома партии. Месяц прожил в своей мастерской Игорь, но связной так и не явился. Окольными путями Игорь узнал, что подпольная организация провалилась, не успев даже приступить к работе. Сказались неопытность некоторых товарищей, их неумение реально оценить силу и хитрость противника. Позже в городе появился бежавший из плена политрук Красной Армии Георгий Лагугенко, который вновь создал организацию, возглавил ее и был назначен секретарем подпольного горкома. Но это произошло уже в 1942 году, а в сентябре 1941 года Черныш был обречен на бездеятельность. Понимая это, он решил прорваться за линию фронта к своим. Перейдя реку, в прибельских лесах он случайно набрел на базу партизанского отряда, которым командовал Ефим Сушков…» … Во второй главе вслед за приведенными страницами дается подробный анализ причин, повлекших за собой разгром организации. Затем автор описывает знакомство Черныша с Сушковым. В третьей, четвертой и пятой главах рассказывается об операциях партизанского отряда, в которых участвовал Черныш. Сами по себе эти главы увлекательны, но они не имеют отношения к Гале Наливайко, поэтому я опускаю их и начинаю сразу с шестой главы. События, описанные в ней и следующих главах, произошли осенью и зимой 1942 года. Вот эти главы. «Глава шестая Ефим Сушков вызвал Черныша в землянку и сказал: — Нужно вывезти из города в лес одну храбрую девушку, подпольщицу Галю Наливайко. Выследили ее. Сейчас она в больнице. Скажешь врачам, что ты ее муж и приехал, чтобы забрать ее домой, Галя предупреждена. Действуй. Через несколько часов Игорь добрался до берега реки. Лодочник за краюху хлеба перевез его на Комсомольский остров, а оттуда, как только стемнело, доставил в Прибельск. Галя уже оделась и ждала его в приемном покое. — Я ваш муж, — шепнул он, подойдя к ней. — Меня зовут Игорь. В руке у него был букет поздних осенних астр, купленный на базаре по дороге в больницу. Он подарил цветы дежурному врачу, а санитарке преподнес туесок с медом. На улице ждал возчик, нанятый на базаре за сто марок. Игорь поднял Галю на руки, отнес в телегу и сказал: — Трогай. На берегу реки возчик пожелал им счастливого пути и уехал. На базу пришли под утро. Игорь проводил Галю к Сушкову, а сам забрался в землянку и уснул. В полдень посыльный разбудил его и велел срочно зайти к Сушкову. В землянке у Сушкова Игорь увидел Галю. Она отдохнула, лицо ее порозовело, светлые волосы были гладко причесаны. — Садись, — сказал Ефим Матвеевич. — Хорошо ли поспал? Вижу, что неплохо… Вон, даже опух. Ну, ладно, ладно, ишь, нахмурился… Законной жены стесняться нечего. Сказано, муж и жена — одна сатана. Тем более вам еще долго придется быть примерными супругами. На задание пойдете вместе… Дорожка у вас не ближняя — в Реченск. Разыщите там кинотеатр «Феникс». В этом кинотеатре художником работает некий Мотовилов. У него получите дальнейшие инструкции. — Непонятно, — сказал Игорь. — Почему именно нас в Реченск? — Чего не знаю, того не знаю. Пока ты спал, получил я радиограмму из нашего подпольного центра с приказом немедля послать вас туда. Сушков проводил их до дверей. Галя вышла, а Игорь задержался на пороге. Ефим Матвеевич вполголоса сказал: — Знаю одно, друг: дело будет сложное. Иначе не забирали бы тебя из отряда. А на Галю не косись. Дивчина молодая, но крепкая и уже себя показала… Утром двинулись в путь. Через шесть дней на горизонте показались городские строения. Весь центр города был разрушен. Осталось лишь несколько нетронутых каменных домов. Там размещались канцелярия бургомистра, комендатура, гестапо и штаб войск городского гарнизона. Кинотеатр «Феникс» находился у входа в большой пустынный парк. На мокрых аллеях не было ни души. На афише красовалась обнаженная женщина, держащая в руке бокал. Поперек ее тела была выведена надпись: «Вальпургиева ночь. Современный боевик с прологом и эпилогом». У старичка контролера спросили, как найти Мотовилова. Поднялись по скрипучей лестнице на антресоли. Здесь помещались аппаратная и небольшая каморка, заставленная старыми рекламными щитами. Дверь открыл паренек в немецких сапогах и комбинезоне. Когда вошли в комнату, разглядели, что паренек был на самом деле пожилым мужчиной. Небольшой рост и крайняя худоба делали его похожим на подростка. — Возьметесь ли вы нарисовать портрет моей супруги? — произнес Игорь пароль. — Портретов не рисую. — Я хорошо заплачу. — У меня нет приличной бумаги… Здравствуйте, товарищи. Как добрались? — Нормально. — Подождите меня внизу. Художник жил возле парка в ветхом флигельке с покосившейся крышей. Он провел гостей в комнату и сказал: — Здесь сможете переночевать. Мотовилов достал из шкафа чистую простыню и постелил постель. — Вы вправду муж и жена, удобно вам будет? — спросил он. — Другой-то кровати у меня нет… — Это не имеет значения, — ответила Галя. — Поговорим о деле. — Что ж, если вы не устали… Художник прикрутил фитиль коптилки, завесил окно одеялом. В комнате было тепло. Пахло столярным клеем и красками. — Товарищ из центра, по приказу которого вы прибыли сюда, поручил передать вам следующее, — сказал Мотовилов. — Секретаря подпольного горкома партии Прибельска Георгия Лагутенко должны на днях перевезти в Реченск. — С какой целью? — спросил Игорь. — По имеющимся у нас сведениям, шеф полиции штандартенфюрер Герд решил разыграть с участием Лагутенко пропагандистский спектакль. Из Берлина должны прибыть корреспонденты фашистских газет и кинооператоры. Герд рассчитывает склонить Лагутенко «добровольно» перейти на сторону немцев. Этот шаг секретаря подпольного горкома он надеется широко разрекламировать… Нами перехвачена и расшифрована радиограмма Герда, адресованная гаулейтеру Эриху Коху в его ставку. В радиограмме подробно докладывается об этом плане, который называется «планом К»… — Ничего у них не выйдет, не такой Лагутенко человек, — сказала Галя. — Сейчас не об этом речь, — ответил Мотовилов. — Есть решение воспользоваться приездом Лагутенко в Реченск и попытаться его освободить. На вас возложена задача выяснить, возможна ли такая операция, и если возможна, наметить путь к ее осуществлению. — Сложная задача, — покачал головой Игорь. — Сейчас поймете, почему ее поручили выполнить именно вам. Скажите, Галя, знакома вам девушка по имени Валентина Азарова? — Что-то припоминаю, — после долгой паузы ответила Наливайко. — Если не ошибаюсь, мы учились с ней в одной школе. Азарова была на два класса старше. Я была в седьмом, а она — в девятом. Да, верно. Ее действительно звали Валентина… Она выступала в школьном драмкружке… Кажется, играла роль Катерины в «Грозе». — У вас хорошая память, — сказал художник. — Так вот, эта Азарова изменила Родине. Она опозорила память своего мужа, погибшего на границе. Она живет в доме шефа полиции Герда и является там хозяйкой. — Я вспомнила ее лицо, — прошептала Галя. — Красивая была девочка… Вокруг нее всегда мальчишки увивались… — Герд поселил ее в двухэтажном особняке на улице Коцюбинского. По его приказу в комнаты натащили награбленные мебель, ковры, картины. Герд имеет почти неограниченную власть в городе, и Валентина пользуется влиянием. Ей ничего не стоит кого угодно устроить на работу или освободить от отправки в Германию. Но ее друзья — такие же изменники, как она. Честных патриотов Азарова безжалостно предает… По ее доносу была арестована группа комсомольцев. Эту женщину ненавидят все советские люди. Не без оснований она боится, что ее убьют. Из дома одна не выходит, с незнакомыми не общается. Пробовали установить с ней контакт, но безрезультатно. Она очень труслива и подозрительна. Постарайтесь встретиться с Валентиной и расположить ее к себе. Можете сказать ей, что тоже «вышли замуж» за немецкого офицера. Этот офицер будет, если необходимо, сопровождать вас. То, что вы учились в одной школе, должно помочь вам завоевать ее доверие. — Боюсь, что это не будет иметь никакого значения, — покачала головой Галя. — Валентина меня совершенно не знает. Я-то ее помню, потому что она выступала на школьных концертах, она была заметной фигурой в школе, чего никак нельзя сказать обо мне… — Вот как! Это хуже, — нахмурился Мотовилов. — Я полагал, что вы по крайней мере знакомы… — Какое там! Она меня в лицо никогда не видела, а если видела, то не запомнила. — Плохо! — сказал художник. — Ничего… Быть может, это и к лучшему, — задумчиво ответила Галя. — У нас найдутся общие знакомые. Я вспомню, какие роли она исполняла. Поговорим об учителях. Все это нужно хорошенько взвесить. Но продолжайте. — Предполагалось, что через Валентину вы попытаетесь узнать точную дату прибытия Лагугенко в город и решите с помощью Азаровой задачу освобождения секретаря горкома. Герд ей доверяет, разрешает ей посещать тюрьму и присутствовать при допросах. Словом, сблизиться с ней было бы очень полезно… Но это еще не все… Мало вырвать Лагутенко из рук гестаповцев, необходимо заранее приготовить надежное убежище, где он мог бы отсидеться, пока его будут искать. На Левобережной улице есть деревянный дом, стоящий в глубине двора. За домом — садовый участок, примыкающий к реке. Завтра отпразднуете новоселье. Там вы оборудуете убежище для Лагутенко на случай его побега. Вот все, что я должен был вам сообщить. А теперь отдыхайте. Время позднее. — Придется по очереди спать, — смущенно сказал Игорь, когда они остались вдвоем. — Давайте вы первая, а часа в четыре я вас разбужу. — Разве нам грозит какая-нибудь опасность? — удивилась Галя. — Нет, но… — Ах, вот вы о чем… — Голос ее стал сухим и неприязненным. — Знаете что, товарищ Черныш, если мы будем думать о такой чепухе, это причинит нам массу неудобств. Ведь мы муж и жена, нам придется жить вместе. Условимся раз и навсегда: мы товарищи по работе, отношения между нами должны установиться товарищеские. Иначе будет очень тяжело… И давайте называть друг друга на «ты»: это проще… Согласны? — Конечно, — виновато ответил Игорь. — Ложись-ка, Галя, спать… А я пока выйду, чтобы тебе не мешать… Через несколько минут, потушив коптилку, Игорь снял сапоги и лег рядом с Галей. Она заботливо придвинула ему подушку. — Спокойной ночи, — сказал он. Он хотел прибавить: «Спокойной ночи, сестренка». Но не успел. Уснул… Глава седьмая В пятницу вечером на улице Коцюбинского появилась парочка, которая, несомненно, привлекла бы внимание прохожих, если бы таковые имелись. Но улица была совершенно пустынной. Никто не видел стройного, одетого в новенькое обмундирование, молодого обер-лейтенаята и его спутницу — красивую даму с черно-бурой лисой на воротнике. Губы у дамы были густо накрашены, брови подведены. Она ничем не отличалась бы от женщин определенного толка, если бы не ее глаза, строгие и серьезные. Обер-лейтенант и дама подошли к двухэтажному каменному особняку и поднялись на крыльцо. Им открыл мрачный мужчина с недобрым взглядом, одетый в поношенную солдатскую форму. — Доложи фрау Азаровой, что ее желает видеть Галя Наливайко, школьная подруга, — по-немецки сказал офицер. Подозрительно покосившись на гостей, телехранитель захлопнул дверь. — Напрасно ты назвал фамилию. Она моей фамилии не знает и может нас не впустить, — прошептала Галя. Дверь снова открылась. Обер-лейтенант и его спутница поднялись на второй этаж. Здесь их встретила горничная, девочка лет шестнадцати, с испуганным лицом, и помогла им раздеться. Затем Игорь и Галя вошли в гостиную — большую комнату с портьерами на окнах. Все здесь было дорого, безвкусно и не по-домашнему казенно. Мебель в чехлах казалась вывезенной только что из канцелярии, зеркала, ковры и картины были явно нахватаны в разных местах. С дивана поднялась высокая, смуглая, черноволосая женщина с гибкой фигурой и стройными ногами, видными сквозь прорезь халата. У нее были узкие глаза и пухлые губы, придававшие ее не очень красивому, но своеобразному лицу тупое и капризное выражение. Она пристально поглядела на Галю, перевела взгляд на обер-лейтенанта и ледяным тоном спросила: — С кем имею честь? — Мы с тобой учились в одной школе, Валюша, — непринужденно ответила Галя, решив сразу дать понять Валентине, что она считает себя во всем равной ей. — Ты, возможно, меня не знаешь, я была в седьмом «Б», а ты — в девятом, но я-то тебя отлично помню… — Что вам угодно? — перебила Азарова. — Да просто зашла навестить, мы же с тобой из одного города, вместе учились, а здесь, признаться, такая скука, не с кем словом перемолвиться… Когда мой Генрих проговорился, что жену господина Герда зовут Валентина Азарова, я была ужасно обрадована… Галя нарочно назвала Валю «женой» штандартенфюрера, зная, что той будет это приятно. Она хорошо продумала разговор, который сейчас вела. — Кстати, познакомься, пожалуйста, — продолжала она. — Мой муж — Генрих фон Ратенау. Мы познакомились в Прибельске, а недавно переехали сюда. Пока еще не венчаны, но скоро Генрих уедет во Францию и увезет меня… Игорь щелкнул каблуками и поцеловал руку, которую Валентина неохотно ему протянула. — Присядьте, — все еще натянуто сказала она. — У тебя чудесно! — оживленно болтала Галя, не желая замечать испытующего, неприветливого взгляда хозяйки. — Конечно, нельзя сравнить с нашей квартиркой, хотя и у нас тоже очень уютно… Генрих недавно вернулся из командировки, он ездил в Париж и привез уйму всяких модных тряпок и редких антикварных вещичек. Они очень украшают дом… А этот чудесный сервиз ты, конечно, купила в комиссионке? — Тебя зовут Галя Наливайко? Не помню такую фамилию, — бесцеремонно сказала Валя. — Из седьмого «Б» я многих помню, девчонки там увлекались сценой и участвовали в спектаклях… Например, Надя Коврова… И Дуся Михаленко… — Дуся ведь была моей подругой! — воскликнула Галя, решив действовать решительнее и рассудив, что Валентине вряд ли известно, с кем дружила Михаленко. — Мы сидели с ней на одной парте, на третьей от окна, ты вспомни. Я с косичками тогда ходила. А Дусе не повезло. Ее дом разбомбило, и все родные и дочка погибли на пятый день войны. Это было чистой правдой. — Я помню, как ты Катерину играла! — с увлечением сказала Галя. — В зале сидели ребята из артиллерийской спецшколы, все в форме с черными петличками, и один парень принес тебе на сцену букет… — Верно, — сухо ответила Азарова. — Как это ты запомнила? Впрочем, кажется, я тебя теперь узнаю… Ты любила в гимнастическом зале на брусьях заниматься. — Но у нас в школе нет гимнастического зала, — удивленно ответила Галя, подумав: «Вот она какая! Надо быть поосторожней!» Но Валентина больше не пыталась «поймать» Галю, хотя по-прежнему пристально разглядывала ее. Галя говорила, не умолкая. Она вспоминала различные случаи из школьной жизни, рассказывала о судьбе некоторых преподавателей и сверстников. Игорь в своей новенькой форме стоял у окна и безмятежно сосал сигарету. Он служил как бы безмолвным подтверждением благонадежности Гали Наливайко. — Вот теперь я тебя по-настоящему вспомнила! — внезапно перебила Валентина Галю и впервые за все время улыбнулась. — Ты под Новый год оформляла школьную стенгазету. Лежала на полу в кабинете завуча, рисовала заголовок и всех, кто заглядывал в комнату, гнала прочь… Галя сперва обрадовалась: такой случай действительно был; теперь Азарова должна будет ей поверить. Но следующая фраза заставила ее насторожиться: — Завуч Елена Константиновна называла тебя «товарищ секретарь», это мне отчетливо запомнилось. Ты была комсоргом в седьмом «Б». — Положим, не комсоргом, а только заместителем, — вставила Галя, пытаясь скрыть тревогу. — Как же ты, активная комсомолка, редактор стенгазеты, за немца замуж вышла? — спросила Валентина, перестав улыбаться. — А ты сама? — Этого не следовало говорить. Азарова прищурилась и зло отчеканила: — Меня с собой не сравнивай. Я всегда советскую власть ненавидела. Они моего отца посадили, как врага народа. Я этого им не прощу! Галя знала, что отца Валентины отдали под суд перед войной, но вовсе не за политическое преступление, а за растрату. Однако спорить она не стала. Разговор и так принимал нежелательный оборот. — Ах, милая! — сказала она, вздохнув. — Все это было в далеком прошлом, а сейчас мы взрослые. Война многому нас научила. Мы с тобой одинаково смотрим на жизнь. Нам есть о чем поговорить. Живем мы по соседству и могли бы часто встречаться. Мне ничего от тебя не нужно, я просто ищу человека, которому можно довериться… Но навязывать тебе свое общество, конечно, не буду. Сделав обиженное лицо, Галя встала и попрощалась. — Заходите еще! — поколебавшись, сказала Валентина. — Спасибо, придем непременно. Только этого Галя и добивалась. На улице Черныш поздравил ее с успехом. Он так переволновался, что у него дрожали руки. Через два дня Галя навестила Валентину уже одна, без Игоря, подарила ей дорогие серебряные сережки с бриллиантом, раздобытые специально для этой цели Мотовиловым, и окончательно очаровала ее, сообщив, что готова показать ей свои наряды, привезенные Генрихом из Парижа. — Думаю, она согласится пойти к нам в гости, — сказала Галя Чернышу. Все подготовив для успешного завершения задуманной операции, Игорь и Галя снова отправились к Азаровой. Телохранитель на этот раз пропустил их беспрепятственно. Валентина не стала ломаться и быстро согласилась нанести ответный визит обер-лейтенанту и его супруге. — Только потом проводите меня домой, а то уже темно, — потребовала она, и, надев шубку из черного меха и платок, первая вышла из комнаты… …Было темно. Моросил дождь. На улице не было ни души. — Когда только кончится эта война! — вздохнула Галя. — Живем, как дикари. Ни электричества, ни трамваев… Валентина настороженно озиралась по сторонам. Игорь шел впереди, втянув голову в воротник шинели. Остановились перед одноэтажным каменным домом, в котором до войны помещался райфинотдел. Внутренность дома выгорела, в крыше зияла огромная дыра. Однако стены и дверь остались целыми, только покрылись копотью. Но в темноте ее не было видно, и дом казался жилым. Игорь и Галя заранее осмотрели его. — Вы тут живете? — подозрительно спросила она. Игорь распахнул дверь, Галя подтолкнула Валентину сзади, и они все трое очутились в кромешном мраке. — Осторожно, ты наступила мне на ногу! — недовольно сказала Валя. Она все еще ни о чем не догадывалась. Игорь схватил ее за руку, втащил в чулан без окон и зажег электрический фонарик. Азарова с ужасом прижалась к стене. — Гражданка Азарова, — сказал Черныш. — Вы находитесь перед судом, встаньте как следует! — Вы… шутите… Я… я не хочу… — У нас мало времени. Поэтому я оглашу обвинительное заключение, — деловито продолжал Игорь. — Вы обвиняетесь в том, что, изменив Родине, стали активно сотрудничать с немецко-фашистскими оккупантами, по вашим доносам были схвачены и казнены многие честные патриоты. Признаете ли вы себя виновной? Валентина молчала. Глаза ее остекленели. — Признаете ли вы себя виновной? — повторил Игорь. — Я не виновата, — с трудом выдавила она. — Я никого не предавала… Пощадите… — Вы присутствовали при допросах. Вместе с Гердом и его адъютантом Шререром вы ездили арестовывать известных вам коммунистов и комсомольцев. Вы привели гестаповцев в их квартиры. Свидетель, чью фамилию я не имею права называть, работающий в полиции, подтверждает это. Можете вы опровергнуть эти факты? — Меня заставили… Я испугалась. Умоляю, не убивайте меня. Я еще молодая, я хочу жить… Не убивайте! — Выслушайте приговор, — сказал Игорь. — Совещаясь на месте, именем Союза Советских Социалистических Республик суд приговаривает вас, гражданка Азарова, к высшей мере наказания — расстрелу. Приговор будет приведен в исполнение немедленно! — Он вынул из кобуры «парабеллум» и щелкнул предохранителем. Валентина рухнула на колени. — Не стреляйте! Вы не можете этого сделать! Подождите… Я виновата… Но я еще молодая… Я что-то хочу сказать… Я не враг, а просто женщина… Слабая, дурная, легкомысленная… Накажите меня, только не убивайте… Я все сделаю, все, что прикажете… Герд — жестокий человек, вы ничего не знаете… Он бьет меня, я его ненавижу… Он мне доверяет. Хотите, я достану какие-нибудь документы? Я могу его убить ночью, когда он уснет… Я искуплю вину! Возьмите меня в партизанский отряд! — Она выкрикивала эти фразы, словно в бреду. Игорь опустил пистолет. — Когда к вам приходит Герд? — Обычно в десять часов вечера… — Он приезжает один? — Иногда его сопровождает Шререр, но он остается в машине. — Ставится вокруг дома охрана? — Конечно… Четверо автоматчиков… — Послушайте, Азарова, — сказал Черныш. — Вы можете сохранить свою жизнь… Вы скажете Герду, что хотите взглянуть, как в тюрьме содержатся заключенные. Кажется, он разрешил вам ездить туда. Составьте план внутренних помещений тюрьмы. Запишите фамилии надзирателей-украинцев. — Завтра же я буду в тюрьме! Я все сделаю, все! Клянусь вам! — Через пять дней встретимся здесь е это время. Каждый вечер с шести до восьми вы будете совершать прогулку по этой улице одна, без провожатых и без охраны. — Это опасно… Меня так ненавидят в городе… — Никто вас не тронет. Пока вы не предадите… Если будет установлено, что вас охраняют, или если вы не выйдете из дома в положенное время, мы приведем приговор в исполнение. От нас вы не спрячетесь… А теперь ступайте. Валентина нерешительно шагнула к двери. — Вы… вы не выстрелите в спину? — Мы не фашисты! — презрительно ответил Игорь. Хлопнула дверь. Скрипнули ступеньки крыльца. — Предаст! — сказала Галя. — Возможно, но тогда она не выйдет из дома. Она слишком труслива, чтобы подставить себя под выстрелы. …Прошло пять дней. Каждый вечер Валентина появлялась на улице Коцюбинского. Она медленно шла, не глядя по сторонам. Прохожие не обращали на нее внимания. Она вела себя спокойно и, видимо, не испытывала страха… — Одно из двух: или эта женщина обладает железными нервами, или ведет честную игру, — сказал Чернышу Мотовилов, следивший все эти дни за Валентиной. — Доверять ей нельзя, но встретиться с нею нужно. Думаю, она выполнила ваше поручение. …Еще засветло Игорь и Галя заняли удобную для наблюдения позицию в развалинах многоэтажного дома. На улице было все, как обычно. С наступлением темноты исчезли прохожие. Ветер раскачивал провода… В девять часов показалась Валентина. Она подошла к дому, где был райфинотдел, огляделась по сторонам и исчезла за дверью. Игорь и Галя не шевелились. Медленно текли минуты. Через час Валя спустилась с крыльца, и медленно пошла прочь. Возле проходного двора ее остановили Игорь и Галя. — Где же вы были? — сказала Азарова. — Я была в тюрьме. План, правда, я не нарисовала, пробовала, но у меня не получилось, а фамилии надзирателей запомнила. В первом секретном корпусе есть украинцы: Афанасенко, Шевкоплясов и еще один, по имени Яков Юрьевич. Все пожилые, мобилизованные… В камерах народу полно… — Кстати, вы сказали Герду, что у вас в эти дни были гости? — — опросил Игорь. — Да… Иначе я не могла, вас видел Жаринов… — Телохранитель? — Он не телохранитель, а шпион, следит за мной. До войны его судили за убийство… Боюсь его до смерти. — Что вы сказали Герду? — Приходила подруга с мужем, немецким офицером… Вот и все. — Он спросил имя офицера? — Да… Я ответила, что не помню. Он велел, когда вы придете, позвонить ему и задержать вас до его прихода… Вы не сомневайтесь, я вас не выдам… Теперь вы меня не убьете? — Все зависит от вас, — ответил Игорь. — Попытайтесь узнать у Герда, когда привезут в тюрьму секретаря подпольного горкома партии Прибельска Георгия Лагутенко, Выясните, в какой камере он будет находиться. — Я постараюсь… — По-прежнему каждый вечер выходите на улицу. Как только узнаете о Лагутенко, наденьте тот платок, в котором вы были в первый раз. Мы встретимся в десять часов вечера здесь, в проходном дворе… Вы поняли? — Да… Я сделаю… А вы… вы поможете мне? — Какая помощь вам нужна? — Ну, вы понимаете… — Валентина замялась. — Если придут наши… ведь никто не будет знать, что я помогала… — Об этом еще рано говорить, — сухо ответил Игорь. — Можете идти. Галя гневно прошептала: — Какая дрянь! Справку еще требует, что она подпольщица! — А что ты думаешь. С такой справкой после войны она потребует, чтобы ее орденом наградили! Проверка показала, что пока она не врет… Если бы Герд ее проинструктировал, то уж план тюрьмы он бы ей нарисовал… Наверно, она действительно решила, ничем особенным не рискуя, приобрести индульгенцию, отпускающую все ее грехи… — Похоже на то. Они вернулись в свой домик на Левобережной улице. Минула еще неделя. Двенадцатого декабря 1942 года Валентина вышла из дома в платке. — Через четыре дня Лагутенко привезут, — сообщила она. — Он будет находиться в тюрьме, в первом секретном корпусе. Глава восьмая …Четыре дня. Оставалось совсем мало времени. Неизвестно, сколько дней немцы продержат Лагутенко в тюрьме. Если затеваемый ими спектакль сорвется, они отправят его в Прибельске первых числах января… Отправят ли? А если расстреляют здесь? Это была задача со многими неизвестными. Так или иначе, убежище для секретаря горкома нужно было приготовить. Черныш велел Валентине как можно скорее познакомить Галю с Гердом. Азарова обещала представить подругу своему «мужу». Ночью Игорь принялся за работу. Он спустился в подвал и принялся копать яму в земляном полу, решив вырыть лаз из подвала на огород. Галя выносила землю в ведре и рассыпала тонким слоем под деревьями. К рассвету они до того умаялись, что не могли разогнуться. Днем Валентина сообщила Гале, что разговаривала с штандартенфюрером, и тот разрешил ей прийти к ним в гости. В тот день, когда Лагутенко должны были привезти, Галя пошла к Азаровой. Мотовилов достал для нее шелковое платье и туфли на высоких каблуках. Галя закрутила свои косы вокруг головы и стала как будто выше, строже и надменнее. Ей почудилось, что Жаринов, помогая ей снять пальто, зловеще ухмыльнулся, но вопреки ее ожиданию все прошло гладко. Штандартенфюрер Отто Герд, о котором она наслышалась разных страхов, оказался лысым маленьким человечком с тонкими кривыми ногами. У него было прыщеватое моложавое лицо порочного подростка, острый крысиный подбородок и старческие блеклые глаза. Пили чай втроем. Герд, моргая, разглядывал Галю. Он попросил ее в следующий раз прийти с мужем. Она ответила, что Генрих в настоящее время в командировке. Как только вернется, она непременно передаст ему любезное приглашение господина Герда муж, конечно, будет очень польщен. Герд простер свою любезность до того, что предложил отвезти Галю домой на собственной машине. Галя растерялась. Не могла же она показать ему домик на Левобережной улице! Проехав два квартала, она пожаловалась, что у нее от бензина разболелась голова, и предложила пройтись пешком. Штандартенфюрер согласился. Медленно шли по вымершим переулкам. Герд крепко держал Галю под руку, потом схватил ее в охапку и поцеловал. — Как не стыдно! — сказала она. — В первый же вечер… У меня очень ревнивый муж. Давайте простимся… Мы ведь встречаемся не последний раз! Она думала, что он ее не отпустит, но штандартенфюрер, поцеловав ей руку, сел в машину и уехал. В этот же вечер на лестнице, пока Герд одевался, Валентина сунула Гале записку с фамилиями и адресами надзирателей. Она достала эти адреса по приказу Игоря. Фамилию третьего надзирателя, которого звали Яков Юрьевич, так и не удалось установить, но Азарова выяснила, что он живет на Житомирской улице, недалеко от базара. К нему первому и решил отправиться Игорь. Надзиратель жил в крепком пятистенном доме. Это был рослый, представительный мужчина с черной бородкой, придававшей ему сходство с Пугачевым. В комнате стояло пианино. На стене висели фотокарточки, вставленные в затейливые рамки. Надзиратель смотрел на Игоря с преувеличенным вниманием. Чернышу показалось, что он встречался с этим человеком когда-то, давным-давно. — Вы ко мне? По какому делу? Игорь взглянул случайно на одну из фотокарточек и почувствовал толчок в сердце. Он обернулся к надзирателю и тихо сказал: — Ах, Яков Юрьевич, Яков Юрьевич, вот как довелось встретиться! Не узнаете? — Узнать мудрено, — хмуро ответил надзиратель. — Не Игорем ли тебя зовут? — Значит, все-таки помнишь мое имя… Что же ты, так и не женился второй раз? До сих пор хранишь материну фотокарточку? — Биография моя сложная и пестрая, — подумав, ответил Веледницкий. — Ах ты, черт подери, ну и оказия! Какой же ветер занес тебя ко мне? Погоди, я поллитровочку соображу, чтоб разговор пошел веселее. Выпили по стакану водки. Игорь давно не брал в рот спиртного и быстро опьянел. Боясь наговорить лишнего, он стал прощаться: — Спасибо за угощение. Завтра еще забегу, а сейчас некогда… — Зачем приходил-то? По делу небось? — Дело не спешное, подождет… — С кем живешь? Жена, дети есть? Холостяк? Так ты приходи ко мне. Совсем приходи, места хватит. На работу могу тебя устроить, если нуждаешься. — В тюрьму, что ли? Не подходит! — Отчего же? — тихо спросил Яков Юрьевич. — Оттого, что я русским людям не враг, а немцам не помощник! — Игорь не хотел заходить слишком далеко, но должен был тем не менее произвести разведку. — А я, значит, немецкий холуй? — Тебе виднее, кто ты… Об этом я не знаю… — То-то, что не знаешь… Видать, издалека приехал. Люди рассказали бы тебе, кто я такой… Спохватившись, Веледницкий умолк. — Ты меня не бойся, — мягко сказал Черныш. — — Если на уме у тебя зла нет, то я твой друг, запомни… До завтра. Игорь поспешил к Мотовилову. — История, — озабоченно сказал художник. — То, что он твой отец, по-моему, никакого значения не имеет. Веди себя с ним, как с чужим. Да он и есть чужой. Будь осторожен. Вернувшись домой, Игорь спустился в подвал и принялся за работу. Подземный ход был почти готов. К утру Игорь рассчитывал закончить его. На рассвете, усталый, выпачканный мокрой землей, он выбрался на поверхность метрах в пятнадцати от дома и, сидя на краю ямы, с облегчением вдохнул морозный воздух. Черныш замаскировал яму ветками и вернулся в дом. Гали не было. Еще днем она пошла к Валентине и до сих пор не вернулась. Обеспокоенный, Игорь отодвинул занавеску и стал вглядываться в пустынную улицу. Что с ней могло случиться? Внезапно он поймал себя на том, что к его тревоге примешивается чувство, очень похожее на ревность… Ему представилась Галя, вынужденная терпеть ухаживания Герда… Кто знает, как далеко он попытается зайти? Галя пришла, когда было уже светло, а возле колодца женщины гремели ведрами. Она оперлась рукой о стол и пошатнулась. От нее пахло вином. — Мы были в ресторане с Гердом, — сказала Галя. — Он заставлял меня пить, танцевать, пытался увезти к себе… Боже, как я измучилась! — Она закрыла лицо руками и вдруг разрыдалась так горько, что Игорь растерялся. — Успокойся, — сказал он, погладив ее по плечу. — — Не надо, слышишь? Не надо… Этот Герд еще расплатится за твои слезы! Он презирал себя за те мысли, которые недавно не давали ему покоя. Как он посмел ревновать ее? То, что досталось на его долю, — детская игра по сравнению с тем, что приходится переносить ей! Что может быть ужаснее, чем эти ухаживания матерого палача! Галя вытерла слезы платком и обычным тоном сказала: — Я видела Лагутенко. — Здорово! — вырвалось у Игоря. — Из ресторана Герд повез меня и Валентину в тюрьму… Мы зашли в камеру к Георгию Александровичу. Он очень похудел. Одни глаза… Герд и Шререр разговаривали с ним. Лагутенко узнал меня, но не подал вида… — Что они от него хотят? — Ваши сведения верны, они рассчитывают «переубедить» его, доказать, что национал-социалистская идеология более жизненна и реалистична, чем марксизм. Не знаю, всерьез они надеются его «перевоспитать» или ломают комедию, во всяком случае, сегодняшний разговор стоило бы послушать. Герд и Шререр ушли из камеры взбешенные. Дал им жизни Георгий Александрович! Положил их на обе лопатки. Он прямо назвал гитлеровские законы бредом шизофреника… Завтра в камеру явится доктор Бартш, известный фашистский «теоретик», специально приехавший из Берлина. Я намекнула Герду, что была бы не прочь присутствовать при этой исторической встрече. — Ложись-ка спать, — прервал Игорь ласково. — На тебе лица нет. Завтра расскажешь. Не успела Галя прикоснуться к подушке, как глаза ее закрылись, а дыхание стало ровным. Укрыв ее одеялом, Игорь отправился к Якову Юрьевичу. Пора было наметить план спасения секретаря горкома. — Говори о деле, — потребовал Веледницкий, как только Игорь поздоровался. — Хочу я знать, кто ты есть и с чем явился! — Не спеши, — ответил Черныш. — Мы друг друга не знаем и оба опасаемся, вот в чем загвоздка. Давай я тебя спрошу кое о чем, потом ты задашь пару вопросов, а тогда уж видно станет, как дальше разговаривать. — Согласен, — ответил отец. — Только я постарше, мне первому и спрашивать… Почему ты в пиджаке ходишь? Здоровье не позволяет гимнастерку надеть или как? — История обычная, попал в окружение, еле от смерти спасся… Дело не в гимнастерке, а в том, что под нею. — Местный ты или издалека? — Прибельский. — Ко мне специально прибыл? — Просто надзирателя тюремного искал. — Для чего? — Погоди… Дай сперва мне свои вопросы задать… Ты-то почему не в армии? — Грыжа у меня. Белобилетчик. — Кем работал до войны? — Электроосветителем в драмтеатре. — Эвакуироваться не захотел? — Домик бросить было жалко… Знаешь, что я скажу? Допрос твой — чепуха на постном масле! Что на языке; — мы слышим, а мысли наши неизвестные. Ни к чему это. Хочешь — говори, зачем пожаловал, а коли боишься — не обессудь. — Записку в камеру передашь? — напрямик спросил Игорь. — Передам, — ответил Яков Юрьевич и усмехнулся. — Долго же ты, сынок, вокруг да около юлил, прежде чем решиться. Люди-то без предисловий меня об этом просят, и я им не отказываю. — Случалось, значит? — Не только записки, но и табачок и бельишко передавал. С чужих деньгами брал или маслицем, ну, а для тебя, так и быть, бесплатно сделаю… Пиши записку. — Напишу в другой раз, — ответил Игорь. Он хотел посоветоваться с Мотовиловым. Вечером дождался Галю, вместе отправились к художнику. — Надо рисковать! — решительно сказал тот. — Времени мало. Долго Лагутенко здесь держать не будут. — Герд опять возил меня в тюрьму, на этот раз одну, — сказала Галя. — Их переводчик заболел, и Герд попросил меня переводить… При мне в камеру к Георгию Александровичу пришел доктор Бартш. Через час выскочил как ошпаренный, а потом ворвались эсэсовцы и принялись избивать Лагутенко. Еще несколько таких бесед, и он не сможет бежать. Мы даже не узнаем, в каком он состоянии. Завтра штандартенфюрер снова повезет меня туда, но это будет в последний раз. Переводчик-немец в понедельник приступит к работе. — Надо воспользоваться этим, — сказал Мотовилов. — Вы должны передать Лагутенко ключ к шифру. Пользуясь ключом, он сможет читать записки, которые будет получать через Веледницкого. Ключ к шифру я составлю сейчас, а записку для Веледницкого напишу ночью. Сделал бы все сразу, но ко мне должен прийти один человек… Он из Прибельска и сегодня же отправится обратно. — Как хорошо! — оживилась Галя. — Я должна передать товарищу Сушкову письмо… Я попрошу выполнить его одно мое поручение… — Можно, — ответил художник. — Вот вам бумага, карандаш, пишите. — У вас найдется конверт? — спросила Галя, быстро набросав несколько строк. — Человек, которому я отдам вашу записку, совершенно надежный. — Все равно… Так нужно… Не глядя на Игоря, Галя вложила письмо в конверт, запечатала его и встала. Художник вручил ей бумажку с шифром. Молча пришли домой, поужинали и улеглись спать. Игорь был обижен странным поведением Гали. Она что-то скрывала от него… А он думал, что между ними установились близкие, дружеские отношения… Глава девятая Веледницкий исправно передавал зашифрованные записки. Лагутенко сообщил друзьям, что очень тронут их заботой, но считает идею побега нереальной. Истязания, скудное питание, шестимесячное пребывание в тюрьме подорвали его здоровье. Он с трудом ходит по камере. Георгий Александрович предложил оставить мысли о побеге, не тратить на это силы и не подвергать риску людей. Он изложил некоторые свои соображения об организации подполья в Прибельске. Посоветовал применить разработанную им в тюрьме более надежную структуру организации и назвал фамилии людей, которые смогли бы составить ее костяк. Тон его писем был спокойным и деловым. Галя, читая их, плакала, а Черныш давал себе клятвы сделать все, чтобы вырвать Лагутенко из рук гестаповцев. Он предложил секретарю горкома несколько планов спасения, но Георгий Александрович отверг их один за другим. В отчаянии Игорь решил прибегнуть к помощи отца. Мотовилов был против этого, но Черныш настоял на своем: — B чем дело? Что мы теряем в конце концов? Через несколько дней Лагутенко увезут в Прибельск и расстреляют. Хуже для него мы все равно не сделаем. Он пошел к Якову Юрьевичу и сказал ему, что намерен организовать побег того заключенного, которому передавались записки. — Можно вообще оттуда бежать? — спросил Игорь. — Ты что, смеешься? — тихо спросил Веледницкий. — Как у тебя поворачивается язык про такие дела говорить? Хочешь родного отца под пулю толкнуть? — Подумай хорошенько, прежде чем отказаться, — посоветовал Игорь. — На двух стульях тебе все равно не усидеть. На твою сознательность я не надеюсь, всю жизнь ты одного себя любил… Но ты мужик неглупый и сам понимаешь, что на немцев надежда плохая. Они как пришли, так и уйдут, а ты из России никуда не денешься… — Я не отказываюсь, — хмуро ответил Яков Юрьевич. — Я все время помогаю. Но побег — вещь невозможная… Впрочем, чтоб тебе доказать, пожалуйста, я согласен. Как это сделать, не знаю, сами придумайте, а я уж вам посодействую. — Придумаем, — сказал Игорь. — Утром наведаюсь, тогда обо всем и договоримся. Однако утром Игорь нашел дом запертым. Напрасно прождал он два часа. Веледницкий не явился. А на другой день Галя сообщила, что Яков Юрьевич и в тюрьме не показывался. Немцы его ищут и подозревают, что он убит родственниками какого-нибудь заключенного… Черныш понял, что его родитель предпочел унести ноги, чем подвергать свою драгоценную жизнь опасности. Он одинаково боялся и русских и немцев, этот человек с солидной внешностью и мелкой душонкой… Несколько дней Игорь прожил в тревоге, боясь, что Веледницкий напоследок выдал его, но эти опасения не подтвердились. Когда до Нового года осталось четыре дня, Галя сказала: — Все! Можно считать нашу миссию провалившейся. — Увозят? — догадался Игорь. — Послезавтра утром. Галя не пошла к Валентине, где ее ждал штандартенфюрер. — Больше нам здесь делать нечего. Видеть я не могу этого Герда! — Что нам делать, командование решит, — вяло ответил Черныш. Им овладела апатия. Он лег на кровать и незаметно для себя уснул. Его разбудила Галя. — Проснись! Слышишь? Проснись! — тормошила она его за плечо. — В чем дело? — сел Игорь, тараща на нее сонные глаза. Галя была возбуждена. Лицо ее горело. — Послушай, мы можем его освободить! Он выслушал, что она придумала, и, ошеломленный, промолчал. Ее план показался ему совершенно диким. — Это невозможно. — Почему? — Во-первых, Герд может приехать не один… — Во-вторых, он может вообще не приехать, — нетерпеливо перебила она. — Это не возражение. Начнем с того, что он приехал один, иначе мы просто не будем осуществлять наш план. Игорь задумался. Галин план уже не казался ему невероятным. Неделю назад Игорь даже не стал бы обсуждать его, но сейчас не было выбора… Галя испытующе смотрела на него. Черныш встал и вынул из шкафа свой офицерский мундир… Через пятнадцать минут они вышли из дома. Жаринов помог Гале снять пальто. Вошли в гостиную. Валентина лежала на диване с книжкой. Увидев их, вскочила. Лицо ее стало испуганным и злым, но она заставила себя улыбнуться: — Будете ужинать? — Вы ждете Герда? — спросил Игорь. — Нет… Он был утром, ждал Галю и уехал взбешенный… Это важно? — Позвоните ему и скажите, что у вас обер-лейтенант Ратенау с женой. Попросите его приехать. — Хорошо. — Валя взяла трубку. — А… что будет потом? — Делайте то, что вам говорят! Лицо Валентины покрылось красными пятнами, заметными даже сквозь слой пудры. — Алло, — сказала она. — Сто сорок седьмой. Это ты, Отто? Прости, я, наверно, помешала… У нас сейчас обер-лейтенант Ратенау, ты ведь хотел с ним познакомиться… Ладно, я им передам. — Она положила трубку. — Просит подождать, он скоро будет… — Мы подождем, — усмехнулся Игорь. — Вы предлагали чаю? Заодно можете подать коньяк. Горничная накрыла на стол и ушла. — Что вы задумали? — спросила Азарова. Лицо ее было испуганным. — Лично вам ничего не грозит, — ответил Черныш. — Выпейте коньяку. На улице фыркнул автомобильный мотор. Распахнулась дверь, появился Герд. Он кивнул Валентине, поцеловал руку Гале и, щелкнув каблуками, повернулся к Игорю. — Обер-лейтенант Генрих фон Ратенау, — вежливо сказал тот. — Счастлив с вами познакомиться. — Я также весьма рад, — ответил штандартенфюрер. Валентина смотрела на них расширенными от ужаса глазами. Она могла испортить все дело, нельзя было терять ни минуты. Игорь быстро взглянул на Галю. — Давайте выпьем и покатаемся на машине, — весело предложила она. — Пусть Шререр пройдется домой пешком, ничего с ним не сделается. — Мы могли бы взять его с собой, но он сегодня не приехал, — ответил Герд. — Фрейлен предложила прекрасную идею. Как вы находите, господин обер-лейтенант? — Французы говорят: чего хочет женщина, того хочет бог! — улыбнулся Игорь. — В таком случае выпьем за здоровье прекрасных дам! — штандартенфюрер наполнил бокалы. Черныш снова взглянул на Галю. Она кивнула. Теперь было известно все, что им требовалось: Герд приехал один. Дом, как всегда, охраняется, но это не имело значения. В тот миг, когда Герд, чокнувшись с Галей, поднес рюмку к губам, Игорь вынул из кармана пистолет и сказал: — Сохраняйте спокойствие, не шевелитесь! Штандартенфюрер отпрянул в сторону и наткнулся на Галю, которая прицелилась в него из своего «вальтера». — Что это значит? — дрогнувшим голосом спросил Герд. — Вы понимаете, нам терять нечего! — ответил Игорь. — При малейшей попытке к сопротивлению я вас убью. Садитесь за стол. Достаньте авторучку, она торчит у вас из кармана. Пишите. Начальнику тюрьмы господину Клостерману. Штандартенфюрер склонился над столом. — Во исполнение приказа о переводе заключенного Лагутенко в Прибельск вам надлежит выдать упомянутого заключенного под расписку прибывшему за ним обер-лейтенанту фон Ратенау, который препроводит Лагутенко к месту назначения. Герд послушно выводил фразу за фразой. — Написали? — сказал Игорь. — Теперь поставьте дату. Распишитесь. Встаньте, подойдите к телефону. Сейчас вы вызовете Клостермана и повторите то, что написали. Малейшая неточность будет стоить вам жизни. — Я в ваших руках, — угрожающе произнес штандартенфюрер, — но имейте в виду… — Не разговаривать! Побелев от злости, Герд снял трубку и велел телефонистке соединить его с тюрьмой. . — Майор Клостерман? Это я. Приедет лейтенант Ратенау, он заберет Лагутенко, Да, в Прибельск… Что? Не ваше дело, майор, выполняйте!.. Он с треском швырнул трубку на рычаг и выпрямился, скрестив на груди руки. Игорь надел фуражку и сказал: — Вы останетесь здесь до моего возвращения. Сядете, положите руки на стол, вот так. Моя жена выстрелит в вас, как только вы пошевелитесь. Игорь спустился по лестнице, принял из рук Жаринова шинель и бросил шоферу, дремавшему за рулем: — В тюрьму по распоряжению господина Герда! Мелькали дсма, развалины, пустынные перекрестки. Во дворе тюрьмы Игорь велел шоферу подождать и направился в канцелярию. Майор Клостерман мельком взглянул на подпись Герда и сказал: — Сейчас выведут. Повезете в обычной машине? — Только до вокзала. На крыльце показались два надзирателя. Они поддерживали под руки мужчину в сером летнем плаще, без шапки. — В машину! — скомандовал Черныш. Он открыл перед Лагутенко заднюю дверцу, сел рядом с шофером и скомандовал: — На вокзал! В тот момент, когда «оппель» выезжал со двора, Игорь увидел в зеркальце Клостермана, метавшегося на крыльце. Начальник тюрьмы достал пистолет и выстрелил в воздух. «Провал! Будет погоня!» — подумал Игорь. Он не ошибся. Через несколько минут сзади вспыхнули фары мотоциклов. Игорь ударил шофера пистолетом в висок и перехватил руль. Тело эсэсовца вывалилось на мостовую. Игорь не слышал выстрелов, но переднее стекло вдруг покрылось белой паутиной, в круглое отверстие потянуло ветром. — Не уйти! — крикнул Лагутенко. — Бросайте машину, прыгайте, я попытаюсь их задержать! Заметив переулок, Игорь круто повернул руль. Взвизгнули шины. Промчавшись метров двести, «оппель» врезался в плетень и завяз в рыхлой, вспаханной земле. — Скорее! — Черныш выпрыгнул из машины и помог вылезти Георгию Александровичу. Секретарь горкома пошатнулся… Он был ранен. За спиной взревели мотоциклетные моторы. Подхватив Лагутенко на руки, Игорь потащил его в глубь огорода. Вскоре они выбрались на широкую, пустынную улицу. Отсюда до Левобережной было недалеко. Прижимая к груди Лагутенко, Игорь зашагал вперед… …Он отпер дверь, внес в дом Георгия Александровича и уложил его на кровать, затем вышел на крыльцо, задвинул снаружи щеколду, повесил замок и через подземный ход вернулся в комнату. В подвале давно была устроена постель. Игорь перенес раненого туда и, присев рядом, перевязал рану на плече. Повязка тотчас же пропиталась кровью… Лагутенко не приходил в сознание… Черныш прислонился к холодной, сырой стене и закрыл глаза…» 11 На этом заканчивалась рукопись, которую дал мне Игорь Яковлевич Черныш. Удивленный и раздосадованный тем, что чтение пришлось прервать на самом интересном месте, я заглянул в папку, надеясь там увидеть недостающие страницы, но ничего не нашел. Девятая глава обрывалась на полуслове. …Светало. Я сложил рукопись в папку и попытался уснуть, но не смог. Передо мной мелькали образы Гали, Игоря, Мотовилова… Герои книги, как живые, стояли передо мной. Что же было дальше? Я знал, что Лагутенко не удалось спасти. Он ведь был казнен в Прибельске в начале тысяча девятьсот сорок третьего года. Но что случилось с Галей? С Чернышом? Я чуть было не позвонил автору книги по телефону, но, уже встав с кровати, сообразил, что он еще спит… Так и не сомкнув глаз, я поехал в редакцию. Все валилось из моих рук: я с трудом дождался вечера, взял такси и велел шоферу ехать на Кутузовский проспект. Черныш ждал меня. Чемоданы и рюкзаки были уже упакованы, в комнате наведен порядок. Я разделся и прямо с порога сказал: — Это нечестно, почему вы мне не дали следующие главы? — Вы же хотели узнать только о Гале Наливайко, — удивился Игорь Яковлевич, — а к ней я возвращаюсь лишь в конце книги, в тридцать второй главе. То, что там написано, я могу вам рассказать в двух словах… — Подождите… Сначала расскажите, что было после того, как вы спрятали Лагутенко в убежище! — Пожалуйста… Я думал, это вам неинтересно… Да вы пройдите в комнату. Подав мне стул, он закурил. — В общем ничего особенного не было… Правда, не уберег я Георгия Александровича. Но что же я мог поделать? Посудите сами. Двое суток возле него просидел, думал Галю дождаться, но она не вернулась… В сознание Лагутенко так и не пришел ни разу, горел как в огне. Испугался я, что он умрет на моих глазах без медицинской помощи, решил врача позвать. Вылез из подвала, переоделся — и к Мотовилову. Ожидал, что он врача порекомендует да заодно скажет, что делать дальше… Но в кинотеатре «Феникс» меня схватили… — А Лагутенко? — В тот же день и его забрали, когда улицу прочесывали. Об этом я уже после узнал. Избили меня, как полагается, привезли в тюрьму. Клостерман зашел в камеру, поздоровался. «Как себя чувствуете, господин обер-лейтенант?» — спрашивает. А я ему отвечаю: разговаривать, мол, с вами мне не о чем, я желаю беседовать лично с господином Гердом. Вы понимаете, конечно, что я свою цель имел: рассчитывал таким образом узнать что-нибудь новое о Гале. — Узнали? — Узнал, только не от Клостермана, а от других заключенных на прогулке. Герд был убит в ту же ночь, когда я за Лагутенко в тюрьму приехал. Убить его могла только Галя. Ясно, что и сама она не сносила головы. Так я тогда решил и затосковал. Ждал я, что меня не сегодня-завтра расстреляют, но никто мной вроде не интересовался. Даже не били больше. Правда, и не кормили почти совсем. Брюква да пшено без хлеба. За три недели я отощал до неузнаваемости. Лежал целыми днями, силы берег. Оказывается, готовили меня к отправке в Германию. Важным преступником считали… — Вы и в Германии побывали? — Нет, не пришлось. Как-то раз в марте проснулся я от взрывов, подошел к окну, тут меня и стукнуло кирпичом по лбу, успел только увидеть, будто стена раскололась и небо вместе со звездами на меня опрокинулось… Очнулся, вдохнул свежий воздух. Кругом развалины, по небу прожекторы шарят, и самолеты гудят. Встал я, мало чего соображая, побрел куда-то… За ограду чудом перелез, спрятался в разрушенном доме, днем отлежался, потом дальше пошел. Выбрался из города да в поле и упал… Крестьянка меня подобрала, беженка из Переяслава по имени Марфа Андреевна. Шла она с повозочкой и с двумя малыми детишками, христа ради побиралась. Усадила меня в свою повозку, последним черствым куском поделилась. Четверо суток надо мной в поле просидела, пока я не окреп. А потом поклонилась мне и пошла своим горьким путем. И фамилию свою не сказала. После войны пытался я ее разыскать, в Переяслав ездил, но не нашел… Может, через газету обратиться, как думаете? — Попробуйте, — ответил я. — А потом что с вами было? — Скучная и довольно обыкновенная история, — сказал Игорь Яковлевич. — Метался вдоль переднего края, четыре раза пытался перейти линию фронта, голодал, нарывами весь покрылся с головы до ног, оброс, как черт, наконец в конце марта тысяча девятьсот сорок третьего года напоролся в степи на наших разведчиков, умолил их взять меня с собой, когда обратно пойдут… Так и перебрался. Положили меня в госпиталь, а после выдали обмундирование и зачислили в разведроту помощником командира взвода. Через месяц я взводным стал, а в мае был уже старшим лейтенантом. Дальше уже не интересно… — А Сушков? Встретились еще с ним? — Представьте, да. Как раз за две недели до его гибели. Перебросили меня с заданием в Староград, тут я и столкнулся с ним на конспиративной квартире. Ждал он какого-то товарища, а этим товарищем я оказался. Готовили тогда подпольщики восстание в Старограде, хотели помочь нашим наступающим частям с ходу захватить город. В назначенный час люди вышли на улицы с оружием, пять часов сражались с немцами, выбили их из города и продержались три дня до прихода наших войск. Никто почему-то об этом так и не написал, а ведь какая замечательная книга бы получилась! И придумывать ничего не надо… Но я отвлекся… Обнялись мы с Ефимом, поцеловались, всю ночку напролет проговорили. Планы строили, как после войны жить будем, но не довелось Ефиму дожить. Подкосила его немецкая пуля во время восстания. — Про Галю вы у него спросили? Интересно, что в письме было, которое она ему написала из Реченска? Получил он письмо? — Получил и поручение ее выполнил. — Какое поручение? — Довольно деликатное, потому-то Галя от меня и скрыла… Оказывается, у нее был ребенок в Прибельске, девочка шести лет. Родственница или соседка за ней присматривала. Галя просила Сушкова узнать, как здоровье дочери, и сообщить ей. — Продолжайте, — сказал я с беспокойством, пытаясь поймать мгновенно промелькнувшую, но тотчас же ускользнувшую странную мысль. — Продолжайте, прошу вас, это очень интересно. Мой тон удивил Черныша. — Особенно интересного тут, пожалуй, ничего нет. Сушков попросил знакомого полицая зайти по адресу, присланному Галей. Тот через некоторое время передал в отряд, что ребенок погиб от скарлатины, умерла и соседка. Тяжело было Сушкову сообщать об этом несчастье Гале, но пришлось… Он написал письмо… — Но оно не попало в руки той, кому было предназначено; ведь в то время Гали уже не было в живых… — С чего вы взяли? — спросил Игорь Яковлевич. — Как с чего? Она же убила Герда и погибла сама?! — Убила его, верно, но отнюдь не погибла. — Невероятно! — ошеломленно сказал я. — Что же вы раньше-то молчали? — А вы не спрашивали, — ответил инженер. — Вы хотели, чтобы я рассказывал по порядку, я по порядку и говорю. — Простите… У меня просто голова кругом идет. Но как же она спаслась? — История длинная… Подвел Галю мерзавец Жаринов: если бы не он, все могло сойти гладко. Герд сидел смирно, мрачно поглядывая на черное дуло пистолета, который Галя держала в руке. Валентина лежала на диване в полубесчувственном состоянии. Внезапно Галя услышала за стенкой шум. Быстро оглянувшись, она увидела полуоткрытую дверь и спину убегавшего Жаринова. Поняв, что все раскрыто, Галя выстрелила в Герда и бросилась на лестницу. Жаринов был уже внизу. На улице, как вы помните, стояли часовые. В тот момент, когда Жаринов распахнул парадную дверь и выскочил на крыльцо, Галя выстрелила в него и не промахнулась. Она очень хорошо стреляла. Увидев, что телохранитель упал, она вернулась в комнату. Герд без движения лежал на полу. Он был мертв. Валентина судорожно всхлипывала. — Дай мне свою шубу и платок, — скомандовала Галя, — а сама беги в ванную, запрись на крючок и никому не открывай. Азарова подчинилась. Надев ее шубу, Галя распахнула дверь в кухню, выбила стекло в окне, выходившем на задний двор, и вернулась в гостиную. Тут она упала на труп Герда и разразилась рыданиями. В таком виде ее и застали эсэсовцы, сбежавшиеся на выстрелы. Расчет у Гали был простой. Она надеялась, что немцы в суматохе примут ее за Валентину, ведь среди них вряд ли окажутся такие, которые хорошо знают Азарову в лицо. В первую минуту, увидев мертвого штандартенфюрера, они, возможно, не обратят на нее внимания. Так и вышло… Эсэсовцы положили Герда на диван и, разорвав на нем мундир, попытались перевязать рану… Один из них, увидев открытое окно, бросился в кухню и принялся палить из пистолета. Галя беспрепятственно спустилась по лестнице и вышла на улицу. Возле дома уже стояло несколько машин. Оттолкнув Галю, на крыльцо вбежал какой-то майор… Плача, она села на каменную тумбу возле ворот, а через несколько минут, убедившись, что никто на нее не смотрит, ушла совсем. — Надо же иметь такое самообладание! — восхищенно сказал я. — Вы послушайте, что было дальше. Она добралась до кинотеатра «Феникс», но в отличие от меня заметила, что вокруг ходят подозрительные люди в штатском, и покинула парк. Полагая, что после событий в особняке меня арестовали, она не пошла на Левобережную улицу. У нее, так же как у меня, был записан еще один адрес, который дал нам на всякий случай Мотовилов, предупредив, что этим адресом можно воспользоваться лишь в самом крайнем случае. Галя дождалась утра и пошла на Заводскую улицу. Здесь она разыскала нужный дом, постучала и… нос к носу столкнулась с Мотовиловым. Он, оказывается, успел скрыться из своего флигеля, и теперь ждал нас. — Как жаль, что вы не вспомнили про этот адрес! — Я же не знал, что на прежней квартире Мотовилова меня ждет засада… Через несколько дней Галя и Мотовилов узнали о моем аресте и об отправке истекающего кровью Лагутенко в Прибельск. Спасти ни меня, ни его они уже не могли… В Реченске существовала в то время сильная подпольная организация. Патриоты взрывали склады с боеприпасами, саботировали все мероприятия оккупантов. После убийства Герда были произведены аресты, многие товарищи попали в тюрьму и в концлагеря. Каждый человек, владеющий оружием, был нужен организации. По согласованию с подпольным центром Галю оставили в Реченске. Она пробыла в этом городе до прихода наших войск и успела получить печальное известие Сушкова. Так как дочь ее умерла, а дом был разрушен, в Прибельск она не вернулась, а попросилась в армию… Галя совершила большой боевой путь. Она была радисткой, офицером связи, разведчицей… Ее наградили орденами Красной Звезды и Отечественной войны… — Да, да, — пробормотал я. Неясная мысль, мучившая меня, вдруг стала четкой. — Галя, Галя… — сказал я. — Ну, конечно, Галя Наливайко, а почему бы и нет! Но ведь у Гали не было никакого ребенка! — Не понимаю, — внимательно посмотрел на меня Черныш. — Нет, нет, — ответил я, — это я просто так… Скажите, вы хорошо помните внешность Гали? Могли бы ее узнать? — Еще бы! Я достал из кармана завернутую в газету фотокарточку Людмилы Зайковской и протянул ему. Он развернул обертку, взглянул на фото и сказал: — Это Галя. Какая молодая! Откуда у вас ее фото? — Вы точно знаете, что Галя? — Кажется, я заикался. — Ну, разумеется! — удивился он. — Это надо записать! Сейчас же, немедленно записать, и вы должны расписаться! — Я почти кричал. — Необходимо, чтобы вы официально подтвердили. Понимаете? Официально! — Ничего не понимаю. Что с вами? — Подождите! — Я схватил со стола графин, налил себе воды в стакан и с жадностью выпил. — После нее остались какие-нибудь документы? Вы знаете, где она погибла? Когда. При каких обстоятельствах? — Кто? — Да Галя же, Галя! — Она не погибла. Она жива. Несколько секунд я тупо смотрел на Игоря Яковлевича, не в силах произнести ни слова? — Что вас, собственно, так удивило? — с недоумением спросил он. — Конечно, она жива. В тысяча девятьсот сорок четвертом году я встретился с нею в разведотделе армии. Недели две мы пробыли вместе… Я даже пытался за нею поухаживать, но в самый интересный момент появился некий капитан Назаров. Он дал ясно понять, что моя предприимчивость ему не совсем нравится. Эти события я описал в тридцать второй главе. Галя сама рассказала мне о своих приключениях. — А потом? — Ну что потом? Потом война окончилась, Галя демобилизовалась, вышла замуж за этого самого Назарова и уехала с ним в Архангельск. Не повезло ей, правда. Муж завербовался на зимовку на Север, да там от цинги и помер. Осталась она одна. Три года на Севере прожила, никак с поселком расстаться не могла, где капитана своего похоронила, а в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году свекор и свекровь прислали ей письмо, попросили приехать к ним в деревню на постоянное жительство, быть вместо дочери. Галя поехала и сейчас там живет. В школе немецкий язык преподает. Я ее в прошлом году видел. Она на курорт в Крым ездила, забежала ко мне на полчаса… Постарела, но все-таки еще очень красивая. — Голос Игоря Яковлевича дрогнул. Быстро взглянув на меня, он нахмурился и суховато закончил: — Вот и все. Больше, пожалуй, ничем не могу быть вам полезным. Он взглянул на часы, видимо, уже жалея, что так разоткровенничался со мной. — Благодарю, — ответил я очень вежливо и очень спокойно. — Не можете ли вы мне сообщить адрес Гали Наливайко? — Могу, только она не Наливайко, а Назарова… Ярославская область, село Некрасовское, дом сорок шесть. Я записал этот адрес и сказал: — Большое спасибо. Простите за то, что отнял у вас столько времени. Я был предельно сдержан и серьезен. Мне ужасно хотелось громко заорать, с размаху хлопнуть Черныша кулаком по спине или съехать верхом по перилам лестницы. Видимо, он что-то услышал в моем голосе, потому что посмотрел на меня с некоторой опаской и широко распахнул дверь. — Был рад вам помочь. Заходите. Последнее слово я услышал, находясь уже на первом этаже. Я пулей вылетел из подъезда, остановил первое же такси, едва не очутившись под колесами, и с улыбкой сказал взбешенному шоферу, уже открывшему рот, чтобы наградить меня ругательствами: — В Ярославль, пожалуйста. — В Ярославль? — переспросил он. — В город Ярославль? — Да. — Я уже уселся рядом. — Веселая история, — задумчиво сказал шофер. — Утром я смениться должен, и опять же дальше чем за пятьдесят километров мы не возим. По счетчику поедем? — спросил он, испытующе покосившись на меня. — Как хотите, только быстрей! — Была не была! — весело сказал шофер. — Двести восемьдесят километров по полтора рублика за каждый. За неделю вперед план выполню. А бензинчик, хозяин, уж за твой счет. — Ладно. — Ну, тогда сейчас заправимся, в канистру двадцать литров запасем — и в путь! Мы выехали на Садовое кольцо. — Погодите, — сказал я, когда впереди показалась площадь Восстания. — Что, раздумал? — Нет, заехать нужно в одно место. Тут рядом, на Баррикадной улице. Через несколько минут одним духом взбежав по крутой лестнице, на третий этаж, я стучал в знакомую дверь. Маша открыла мне. На ней было нарядное белое платье. Копна рыжеватых волос, зачесанных затейливо и необычно от висков к затылку, светилась над ее головой, как корона. Полуоткрытые губы были чуть-чуть подкрашены. Вся она была какая-то необычная и праздничная. Все сместилось перед моими глазами и вновь встало на место. — Простите, Маша, что я без звонка… — Что вы, я очень рада! Ее серые глаза сияли, или, может быть, мне показалось… — Вы, кажется, кого-то ждали? — Я знала, что вы придете… — Я на секунду, Маша… Я был у Черныша… — У Черныша? — Она, кажется, не поняла. — Ну да, у этого инженера, я же вам рассказал! Я был у него и узнал удивительные вещи… Нет, нет, Маша, я пока ничего не скажу вам, вы уж меня, пожалуйста, извините… Просто я не могу уехать, не повидавшись с вами… — Уехать? — Ненадолго. Утром я вернусь. Вы будете утром? — Да… — Обязательно будьте дома, это очень важно. А теперь до завтра, Маша! — Я схватил ее за обе руки и стиснул. Она с открытой, радостной улыбкой смотрела на меня. Выскочив на улицу, я крикнул шоферу: — Еще одну минуточку, подождите! Я бегом поднялся по Конюшковскому переулку, ворвался домой и, задыхаясь, сказал Катюше: — Тысяча рублей! Мне нужна тысяча рублей! Я завтра отдам! Я возьму в кассе взаимопомощи… А потом, может быть, напечатают мой очерк… Дай мне тысячу рублей! — У меня нет, — испуганно сказала сестра. — Есть только шестьсот. Еще четыреста, вывернув все карманы и даже подкладку пиджака, дал наш сосед дядя Костя. Домочадцы тревожно посмотрели мне вслед….. Где-то возле Выставки достижений народного хозяйства в голову мне пришла мысль: что, если произошла ошибка? Я чего-то не понял. И Галя это вовсе не Людмила. Концы-то с концами ведь все равно не сходятся. Каким образом в Прибельской больнице умершая Зайковская превратилась в Галю Наливайко? Куда девалась настоящая Галя? И почему Людмила написала Кернеру это проклятое письмо? Почему, почему?! Подпольщики-то были повешены по ее доносу. Я чуть было не повернул машину обратно, но в последний момент решил: будь, что будет. Выехали на Ярославское шоссе. Миновали дачные места; в Загорске шофер долил в дымящийся радиатор холодную воду. — Почему такая спешка? — спросил он с любопытством. Я рассказал. — Веселая история! — с уважением сказал шофер и прибавил газ. Мы мчались со скоростью до ста километров в час. Впереди был сплошной мрак, в котором бесследно тонули белые пучки фар, и я удивлялся, почему мы до сих пор не врезались в какой-нибудь столб или дерево. Шофер держал руль небрежно, кончиками пальцев, и немилосердно дымил папироской. В Ростове он остановил «Волгу» возле кремля и сказал: — Хоть вы и торопитесь, однако взгляните: дух захватывает! Поблескивали круглые главы храмов, тонкий шпиль дворца… Я вышел из машины. Да, действительно захватывало дух! Мне показалось, что сию минуту из каменных узорчатых ворот выйдет сам Александр Невский в стальных латах и сурово глянет на меня, опершись на меч… Двести восемьдесят километров мы проехали за три с половиной часа. Круглые часы на центральной улице Ярославля показывали двенадцать, когда «Волга» свернула с асфальтированного шоссе на твердый, подмерзший грейдер. Еще сорок минут отчаянной тряски, покачивания, почти непрерывного визга тормозов — и мы были у цели. — Некрасовское! — хрипло сказал шофер. Мы стояли перед одноэтажным деревянным домом. Одно окошко светилось, в остальных был мрак. Я толкнул калитку. Лениво тявкнула собака. Скрипнула дверь. На крыльце показалась белая фигура. В глаза мне ударил неяркий лучик электрического фонаря. — Кто это? — послышался приглушенный женский голос. Еще не видя ее, я каким-то шестым чувством понял: это она! — Мне нужна Людмила Иннокентьевна Зайковская, — громко сказал я и замер. — Войдите, — был ответ. Я поднялся на крыльцо, жадно глядя на нее. Высокая, очень хорошо сложенная, немного полная, в светлом халате и шерстяном платке. Под платком в тени блестящие, внимательные глаза. Больше я ничего не успел рассмотреть. Я вошел вслед за нею в сени, а оттуда, нагнув голову, в маленькую очень чистую комнату, где все было белым: постель, скатерть, занавески, накидка на телевизоре, чехлы на стульях. На письменном столе горела лампа под белым матовым абажуром. Щелкнул выключатель. Вспыхнула люстра, и сразу все стало простым и обыкновенным. Передо мной была почти совсем седая женщина, со смуглым, красивым лицом и тонкими губами. Она с интересом смотрела на меня. Я молчал. — Садитесь. Вот стул. — Спасибо… Пауза затянулась. — Вы назвали меня Людмилой Иннокентьевной. Откуда вам известно это имя? — негромко спросила она. — Это… ваше имя? — Когда-то было моим. Очень давно… — В тысяча девятьсот сорок первом году? — И в сорок первом… — А в сорок втором? — Что значат ваши вопросы? Кто вы? Я протянул ей удостоверение. Она взглянула. — И все же… не понимаю… — Людмила Иннокентьевна, — тихо сказал я. — Я искал вас так долго. Как я вас искал! Я не знал, что вы живы. Никто не знает, что вы живы… Я приехал поздно, вам нужно проверять тетради, я понимаю. Простите меня… Но только один человек на свете может ответить на мои вопросы. Этот человек — вы! Она наклонила голову. — Говорите. — Все началось с Прибельска. Я хотел написать очерк о подпольщиках. Там мне рассказали о вас. — Странно… — Почему странно? Разве вы… — Но все мои товарищи погибли. В Прибельске я не была с тысяча девятьсот сорок пятого года. Неужели кто-то еще помнит обо мне? — Очень хорошо помнят, — сказал я. — Вы заходили в обком партии, когда приехали туда после войны? — Нет. Я искала своих бывших соседей. Там умерла моя дочь. Я хотела, чтобы мне показали могилку… Но никого не нашла. — Значит, никто в Прибельске не знает, что вы живы? Она пожала плечами. — Чудовищно! — прошептал я. — Что вы сказали? — Нет, ничего… — Я потер рукой лоб. — Простите… Мысли мешаются… Так много нужно сказать вам… Вы разрешите? — Да. Если это необходимо для очерка. — Ваша девичья фамилия Зайковская, не так ли? А фамилия вашего первого мужа Сапожников? — Да. Он погиб в начале войны. «Это не совсем так», — хотел я сказать, но сдержался: было еще не время. — Зайковской вы оставались, если не ошибаюсь, примерно до октября тысяча девятьсот сорок второго года. Потом переменили фамилию и стали Галиной Наливайко. Верно? Она кивнула. — Как это произошло? — История сложная… — Я знаю ее в общих чертах. В июне вас арестовали, а в сентябре положили в больницу с аппендицитом. Двадцать восьмого сентября тысяча девятьсот сорок второго года Людмила Зайковская умерла. Об этом был составлен официальный акт. Тело умершей свезли на кладбище и похоронили. — Совершенно верно. — Но… вы живы! — Вам многое известно, — улыбнулась Людмила Иннокентьевна. — Неужели вы не догадались об остальном? — Подождите, — пробормотал я. — Галя Наливайко… она поступила в больницу с брюшным тифом. Потом ей стало лучше. — Ей не стало лучше, — ответила Зайковская. — Она умерла двадцать седьмого сентября тысяча девятьсот сорок второго года, а в ночь на двадцать восьмое члены подпольной организации врачи Ксения Васильевна Липатова и Юрий Гаврилович Скорняк перенесли меня из тюремной палаты в операционную, а оттуда в инфекционное отделение, где лежала в изоляторе Наливайко. Меня положили на ее место, а тело Наливайко закрыли простыней и на тележке отвезли в тюремную палату. Немецкий врач, подписывавший акт, не знал меня в лицо. На рассвете Наливайко похоронили, а я через несколько дней была переправлена из больницы в партизанский отряд. Так я стала Галей Наливайко. — Как это просто! — прошептал я. — Точно таким же способом Липатова и Скорняк освободили из концлагеря многих советских военнопленных. Люди просились в больницу, а из больницы уходили на волю. — Значит, Липатова и Скорняк знали, что вы подпольщица? — Они получили записку от находившегося в тюрьме секретаря подпольного горкома партии Лагутенко. Ведь это он придумал, как меня спасти. — У меня есть еще один вопрос, — сказал я. — Вскоре после того, как вас арестовали, вы написали письмо шефу полиции Прибельска Кернеру. Но, может быть, не было никакого письма? В ожидании ответа я даже затаил дыхание. Сейчас все должно было решиться… — Вы действительно хорошо осведомлены. — Людмила Иннокентьевна с любопытством посмотрела на меня. — Письмо было, и я его написала. Неужели оно сохранилось? — Этого я не знаю, — сказал я. — Вы не вспомните содержание? — Я его прекрасно помню. В этом письме я сообщила господину Кернеру фамилии и адреса Остапа Тимчука, Семена Гаевого, Тараса Михалевича и Василия Галушки. — Всех четверых после этого арестовали? — Да, на другой же день их арестовали и вскоре повесили. Я написала, что они взорвали железнодорожный мост. — Людмила Иннокентьевна говорила обычным тоном, словно речь шла не о предательстве, а о. вещах, которые ее не касались. Я бессмысленно смотрел на нее. Она подняла брови и вдруг усмехнулась: — Что вы на меня так смотрите? Раз вы все знаете, то вы должны знать, что эти адреса и фамилии я назвала Кернеру по приказу Лагутенко. — По приказу?! — Ну, конечно! А вы что же думали? Я никого из этих людей раньше в глаза не видела. Лагутенко передал в мою камеру записку с приказом разыграть этот спектакль. — Зачем? — ошалело спросил я. — Тимчук, Гаевой, Михалевич и Галушка были предателями. Пробравшись в штаб нашей организации, они попытались взорвать ее изнутри. Занимались антисоветской агитацией между подпольщиками и кончили тем, что установили связь с полицией. В мае тысяча девятьсот сорок второго года Георгию Александровичу стало известно об их предательской деятельности. Галушку, Михалевича, Тимчука и Гаевого вызвали на заседание штаба, но они не явились. Заседание было проведено без них. Приняли решение расстрелять предателей. Однако привести приговор в исполнение не успели. Через несколько дней Лагутенко и его друзья были арестованы. Кто-то написал анонимный донос в гестапо. Находясь в тюрьме, Лагутенко решил казнить предателей руками немцев. Так родился план, который я осуществила. Впоследствии гестаповцы узнали о том, что повесили своих единомышленников, но было уже поздно. Теперь мне все стало ясно, в том числе и странное поведение вдовы Тимчук. Зная, кем был ее муж она боялась, если откроется правда, лишиться пенсии, потому и мешала мне, как могла… Все было ясно, но я вспомнил осторожного, недоверчивого Томилина и спросил: — Кто-нибудь может подтвердить ваши слова? — Разве они нуждаются в подтверждении? — Вам пора узнать все, — ответил я. — После войны в архивах полиции было найдено ваше письмо к Кернеру. В Прибельске до сих пор считают вас предательницей, а вдовы и члены семей Галушки, Тимчука, Гаевого и Михалевича получают государственные пенсии. — Понимаю, — прошептала она. — А я ничего не знала… Мне нужно было съездить туда хоть раз… Я поеду в Прибельск завтра же! — Она нахмурилась. — Хорошо, что вы нашли меня! — Но с чем вы поедете? На слово вам могут не поверить. — У меня сохранилась записка Лагутенко. — Где она? — Здесь. Людмила Иннокентьевна открыла шкаф, достала небольшую деревянную шкатулку и протянула мне пожелтевший клочок бумаги, вложенный в целлофановый конверт. Я увидел неровные строчки, написанные карандашом, и узнал почерк секретаря подпольного горкома. «Держись, Люся! — прочел я. — Мы в тюрьме, но немцы нас не сломили и не сломят. Штаб жив, штаб действует, штаб выполняет свои решения. Сообщи Кернеру, что ты желаешь спастись от смерти и с этой целью называешь имена и адреса четверых самых главных подпольщиков: Тимчука, Гаевого, Галушки и Михалевича. Живут они соответственно: Маркса, 11, кв. 3, Чкалова, 5, кв. 9, 2-й Красногвардейский, 12, кв. 7 и Короленко, 8 кв. 1. Напиши, что они якобы взорвали железнодорожный мост. Пусть немцы исполнят наш приговор и сами повесят этих предателей и мерзавцев. Г. Л. ». Да, это был документ, неопровержимо подтверждавший то, что рассказала Людмила Зайковская. — Как вам удалось сохранить записку? — спросил я. — В тюрьме я носила ее с собой, готовая в любую минуту уничтожить. Попав в больницу, передала Ксении Васильевне Липатовой. Она потом мне ее вернула… В партизанском отряде и позже я уже не расставалась с запиской. Я храню ее почти двадцать лет и сберегу до смерти в память о Лагутенко, о моей молодости… — Да, вы должны поехать в Прибельск, — сказал я. — Но перед этим вы должны поехать со мной в Москву. Мы поедем сейчас, немедленно. Нас ждет машина. — Сейчас? — удивилась Людмила Иннокентьевна. — Что мне делать в Москве? И разве нельзя подождать до утра! — Нет, ждать нельзя, — ответил я и, сняв с вешалки пальто, подал ей. — Вы и так ждали девятнадцать лет. Кстати, как получилось, что вы остались Галей Наливайко? — В тылу у немцев это было необходимо, в армии восстанавливать прежнюю фамилию мне не пришло в голову, а позже я просто привыкла к ней и не хотела, чтобы что-то связывало меня с прошлым. Слишком мучительно было вспоминать о нем. — Итак, мы едем? Не смотрите на часы, остановите их! Забудьте о времени! Мы едем? — Какой вы странный! — улыбнулась она. — Простите за нескромный вопрос: сколько вам лет? — Немногим больше, чем тому человеку, который ждет вас в Москве. — Кто-то ждет меня в Москве? — Ни слова больше. Едем! Пожав плечами побежденная моей настойчивостью, она надела пальто и вышла на крыльцо. Было морозно, ярко сияли звезды. Шофер с любопытством посмотрел на Зайковскую и шепотом спросил у меня: — Это она и есть? Я кивнул. — С ветерком поедем! — пообещал шофер и, сев в машину, включил зажигание. «Волга» рванулась вперед. Людмила Иннокентьевна сидела неподвижно, глядя в черное окно. Я смотрел на ее тонкий профиль и видел перед собой Машу. Как они были похожи! Скоро эта женщина, пережившая так много, потерявшая всех, кого она любила, обнимет свою незнакомую взрослую дочь! Я хотел рассказать Людмиле Иннокентьевне о ее муже, но это значило сказать и о Маше, а у меня не было таких слов. Я молчал, и у меня почему-то щипало в горле… В восемь часов утра мы миновали Рижский вокзал и свернули на Садовое кольцо. — На Баррикадную? — догадался шофер. Он с шиком остановил машину напротив подъезда. Я помог Людмиле Иннокентьевне выйти. — Кто здесь живет? — тихо спросила она. Я взял ее под руку и повел по лестнице. На третьем этаже мы остановились. Я задыхался. Я не мог себя заставить прикоснуться к звонку. В этот момент открылась дверь, и вышла соседка, как-то раз видевшая меня в коридоре. В руке у соседки была хозяйственная сумка. Она посторонилась, и мы очутились в квартире. Возле Машиной двери сердце у меня вдруг заколотилось так громко, что я придержал его рукой… Постучал. — Войдите, — послышался Машин голос. И мы вошли. Маша, розовая и растрепанная со сна, в ситцевом коротком халатике, стояла у стола с чайником в руке. Она поставила чайник и, узнав меня, смущенно сказала: — Это вы? А я не одета. Ответить ей я был не в состоянии. Тогда она посмотрела на Людмилу Иннокентьевну. Взгляд ее, сперва безразличный, стал напряженным. Она как будто попыталась что-то вспомнить, но не вспомнила — и отвела глаза. Но тут же снова взглянула на мать. Лицо ее вдруг побледнело и стало по-детски беспомощным. — Маша! — низким, незнакомым голосом сказала Людмила Иннокентьевна. — Это ты, Маша? — Мама! — закричала девушка, и слезы градом хлынули из ее глаз. — Мамочка! Я отвернулся. Когда я через несколько минут снова посмотрел на них, Людмила Иннокентьевна и Маша сидели, обнявшись, на кровати и плакали. Они улыбались, любовно прикасались друг к другу, и лица у них были такие, что я снова отвел глаза. Внезапно открылась дверь, и вошел мужчина в черной морской шинели. Это был Сергей. Он посмотрел на меня, покраснел и шагнул к Маше. — Сережа! — сияя и плача, сказала она. — Это моя мама! Моя мама! — Очень приятно, — растерянно ответил лейтенант. Людмила Иннокентьевна улыбнулась сквозь слезы. — Мамочка, ты же еще ничего не знаешь, — сказала Маша. — Это мой муж Сережа… Мы поженились вчера вечером. Они заговорили вполголоса. Я надел шапку и вышел. Шофер озабоченно протирал ветошью капот. В зубах у него торчал потухший окурок. Взошло солнце, позолотило шпиль высотного дома, зажгло розовые искры на снегу. Дышалось легко. Расплатившись, я зашагал к себе на Конюшковский. Морозец игриво трогал за уши. Нянька вела краснощекого малыша с носиком пуговкой. В дощатом ларьке торговали оранжевыми тунисскими апельсинами. Их запах разносился по всей улице. …Можно еще добавить, что очерк мой был напечатан и что в редакцию приезжал Томилин, пожелавший своими глазами взглянуть на записку Георгия Лагутенко. Можно описать свадьбу Маши и Сергея. Веселая была свадьба. Но лучше поставить точку. В конце концов, я предупреждал, что хочу только рассказать о своей командировке. Москва, 1960 год, декабрь |