Синекдоха короткохвостаяМихаил Чулаки— Ну и лаборантку взяли! Нарочно постарались в отделе кадров, чтобы поиздеваться. Знают меня!Действительно, слабость Коли к смазливым девочкам знал весь институт; помещать рядом с ним симпатичную лаборантку было небезопасно. Колино донжуанство всегда выходило немного суетливым, поэтому я спросил снисходительно: — Очень страшненькая? — Жердь! Рост под два метра и костлява, как баба-яга. — Где ты пронюхал? — Ее уже в животнике видели: собаку колбасой кормила. Такие всегда собак любят. Пашка Кривцов, из биохимии, рассказывал. Смеялся, гад. — Значит, будешь в соседних лабораториях браконьерствовать. Вспомнишь не раз Машеньку. Машенька — это предыдущая лаборантка. Она поступила в институт и уволилась. С Колей у нее был легкий роман. Коля всегда заводит легкие романы, так что с его стороны — ничего удивительного, но и Машенька оказалась на высоте! Сколько молоденьких девочек рыдали и разочаровывались в жизни после Колиных набегов, а семнадцатилетняя Машенька взглянула на него со взрослой мудростью и принялась веселиться, ничуть не принимая Колю всерьез. По-моему, в глубине души он был уязвлен — недаром же он однажды расхвастался, будто женщины чувствуют в нем демоническое начало. После этого я пытался прозвать его Демоническим Началом, но не приклеилось: слишком сложно. Коля пошел побродить по отделам, а я сел за машинку выстукивать статью, которую через неделю надо было представить и. о. Павлова. Настоящая фамилия нашего заведующего отделом — Меньшиков, но когда-то он был и. о. в отделе физиологии им. Павлова и по рассеянности однажды расписался: «и. о. Павлова» — так его навек и перекрестили. Впрочем, в прозвище есть и подтекст: общепризнано, что наш и. о. не то что условных рефлексов — самого скромного велосипеда не изобретет. Ну и мы под его руководством вряд ли блеснем. А что делать? Жалобу писать? С формулировкой «бездарен» еще никого, кажется, не сняли. Вот если бы он совершил какую-нибудь скандальную глупость, тогда еще может быть, но и. о. Павлова по-житейски умен и потому старается вообще поменьше совершать — сдаем в год минимум статей, и все того сорта, которые двигают науку не вперед, а вбок. Вносим свою каплю во всемирный потоп информации. Так что когда при мне говорят об этом знаменитом потопе, мне смешно: потоп статей, которые пишутся для диссертаций, — это есть, а информации — информации в них не больше, чем золота в морской воде: содержаться-то содержится, но попробуй добудь! Итак, я выстукивал вполне пристойную научную статью. Кандидатская была на мази, и теперь мой вклад в электрофизиологию должен был стать достоянием заинтересованных коллег. Латинизированные фразы, нафаршированные суффиксами «ация» и «ентность», усыпляли; два абзаца, в которых содержались отчасти свежие мысли, наш и. о. вычеркнул в зародыше, в черновике, поскольку они могли вызвать нежелательную дискуссию на защите; он же заменил все мои «потому что» на «ввиду того что» — и теперь печатаемый текст никаких эмоций у меня не вызывал. Зато мне нравился сам процесс: ткнешь пальцем, и обязательно выскакивает та самая буква, которую заказывал; еще несколько тычков — и уже слово, да так ровно, прямо как из типографии. В напечатанном виде строчки казались значительнее, умнее, появилась неожиданная солидность — все равно как если переодеть человека из замасленной спецовки в черный костюм, да очки, да желтый портфель в руки — и хоть сразу начальником сажай! Печатаю я медленно, двумя пальцами, так что удовольствие грозило растянуться надолго, но тут открылась дверь — и я сразу понял, что это новая лаборантка. Словесный портрет оказался точным. Двух метров в ней, правда, не набиралось, но сто восемьдесят пять — наверняка, а для женщины и это «гораздо слишком», как выразился однажды наш и. о. (его вообще одно удовольствие слушать!). Сто восемьдесят пять — и никаких поперечных размеров, одни продольные. Я взглянул, пожалел ее мимоходом, но тут же отвернулся, стукнул по клавише, еще, еще — и у меня выстроилось слово «ирритация»; с суффиксом «ация» я так сроднился, что выстукивал его уже четырьмя пальцами, как заправская машинистка. — А Меньшиков у себя? Я с неудовольствием оторвался от машинки. — Здравствуйте. — Чего «здравствуйте»? Я же спросила: Меньшиков у себя? — А мне послышалось, вы вошли и сказали «здравствуйте». Она небрежно дернула головой. — Забыла. Подумаешь. Так у себя шеф? Сейчас все кому не лень говорят «шеф» — и в смысле «шофер», и в смысле «начальник». Поэтому меня это слово раздражает. И добро бы кто-то из своих говорил, а то едва появилась — и «шеф». А надо бы хоть для первого раза по имени-отчеству: Борис Григорьевич. Приработается, тогда пожалуйста. Я сам нашего и. о. не уважаю, но эта долговязая девица еще не имела опыта, дающего право не уважать его; своим небрежным тоном она сейчас унижала весь отдел, который олицетворялся для нее нашим и. о. Поэтому я ответил очень сухо: — Борис Григорьевич вышел. — И снова уткнулся в машинку. Пусть первая представляется, если хочет. — Дайте я быстро отстукаю. А то смотреть жалко. Не успел я рта открыть, как она уселась напротив, повернула к себе машинку. — Ну… «ирритация подкорки». Диктуйте дальше. Немного стыдясь своего стиля, я начал диктовать — а что делать? — не вырывать же машинку. Печатала она хоть и быстрее меня, но не так уж блестяще; когда она самоуверенно потянула к себе машинку, я подумал, что сейчас выдаст двести знаков в минуту. Но зато к делу относилась серьезно и текст мой воспринимала как должное. Я приободрился и стал диктовать увереннее. Минут через пятнадцать вошла Галя, третья жительница нашего кабинета. Галя внутренне очень серьезная женщина, хотя с первого взгляда этого и не скажешь: держится весело, охотно слушает анекдоты типа «пришел домой муж…». Но даже Коля не решается к ней подступиться. Кроме того, она — СНС, старший научный сотрудник, и, когда и. о. Павлова уезжает, начальствует за него. Мы с Колей в такие дни наверстываем пропущенные фильмы, благо существует понятие «внутригородская командировка». — Не успела девушка появиться, уже запряг. Эксплуататор ты, Лешка. Всех на себя ишачить заставляешь. Это она просто подначивала: диссертацию я сам себе соорудил. А ишачить Гале действительно приходилось, только не на меня, а на одного заочного аспиранта (мы его за нахрапистость прозвали Пиратом). Пирата ей навязал и. о. — по каким-то расчетам ему был выгоден аспирант из дальних краев (Пират работает на Камчатке). И теперь они пишут совместные статьи, причем Галина часть соавторства составляет четыре пятых. Из-за чрезмерной воспитанности она не решается сказать Пирату того, что о нем думает. Единственный протест, на который она решается, — выслать статью с месячным опозданием. Так что тема эксплуатации ей близка. — Ничего особенного. Просто девушка приступила к работе. — Она не к тебе, а к энцефалографу приставлена. Вы ведь новая лаборантка? — Да. Только он не эксплуататор. Не тот кадр. Я сама. Противно, когда не умеют. Вроде как заикаются. Я был глубоко уязвлен: «Не тот кадр!» И кто бы говорил! — Как вас зовут? — Жанна. Да уж, имя самое подходящее! — Вы на энцефалографе когда-нибудь работали? — Да, я полгода в больнице в таком же кабинете совмещала. Сама и профилактику делала. Я раньше в радиокружке занималась. У меня дома цветной телевизор, сама собирала. Мы поняли, что новая лаборантка — настоящий клад. На машинке печатает, цветные телевизоры собирает! Я больше на нее не дулся. Да и смешно дуться, когда она сама забыла, что сказала. — Ты наверное, в баскет играешь? Это Галя всех лаборанток и уборщиц — на «вы», а я сразу тыкаю. — Играла раньше. За «Буревестник». — Чего бросила? — Астма. Чуть пробегусь — и сдыхаю. — Рано заработала. — Заработаешь. Я курю с одиннадцати лет. Галя в ужасе всплеснула руками: — С одиннадцати! Да кто же вам позволил! — А чего мне позволять. Сама. — Ты их, что ли, не знаешь? Обезьянничают, — я не считал нужным стесняться. — Я не обезьянничала. Мне пришлось. У меня брат диплом писал, руки все время в краске, так я ему сигареты раскуривала и в рот совала. Вот и втянулась. — Значит, брат идиот. — Брат не идиот. Он — курильщик. Ему без сигарет диплома было не написать. — Ты не виновата, брат не виноват, никто не виноват, а ты играть не можешь. Я сам когда-то играл в водное поло, да и сейчас в бассейн хожу, так что кое-какая форма держится, и мне всегда досадно, если может человек играть и бросает по своей глупости. — Никто и не виноват. Судьба. Слово «судьба» Жанна произнесла необыкновенно важно. Галя решила переменить разговор: — Вы на каком энцефалографе работали, Жанна? У нас «Галилео». Освоите? — Фуфло ваш «Галилео». Надо на «Альваре» работать, — убежденно сказала Жанна. Мы сконфуженно замолчали. Тут кстати появился и. о. Павлова. Вообще-то ему редко удается что-то сделать кстати. — Это что за посетительница? Ах да, мне говорили. Ну пройдите ко мне, познакомимся. Он увел Жанну к себе в кабинет, и мы вздохнули с некоторым облегчением. — Напористая девица, — то ли с осуждением, то ли с завистью сказала Галя. Я повернул к себе машинку и продолжил увлекательное выстукивание. Жанна вернулась минут через двадцать. — Ну как? — вяло поинтересовался я. — А, телегу задвигал: приходить вовремя, посторонними занятиями не отвлекаться, решать вопросы учета. Я ему: если «Альвара» не можете, так хоть машинку купите электрическую. Фирма-то богатая. На вашей только заявления в собес печатать. А он только глазками моргает: «Нужно всесторонне изучить вопрос, чтобы правильно решить вопрос о частичной переукомплектации». Мы засмеялись: похоже на и. о. Но самое смешное, что через месяц действительно появилась новая машинка. Электрическая. Она часто ломалась, и Жанна могла беспрепятственно утолять на ней свою любовь к технике. А с Колей она, к моему удивлению, подружилась. Он сразу отмел самую мысль о присутствии в ней женского начала и стал относиться к ней как к приятелю. После ухода Машеньки Коля пытался приударить за Изольдой Федоровой, признанной институтской красавицей, но, по слухам, безрезультатно. А вот Гале Жанна выказывала деспотическую преданность: свирепо кричала в телефон, что ее нет в лаборатории (до прихода Жанны Галю изводили телефонные звонки: она в месткоме культсектор); ездила вместо нее за путевками в экскурсионное бюро, стояла в очереди за курами в буфете, вербовала среди знакомых испытуемых по Галиной теме (Галя много лет изучает стресс в электрофизиологическом аспекте). За все это Жанна считала себя вправе разговаривать с Галей капризным голосом и называть ее Гномом — за шапочку с помпоном и, как важно объясняла Жанна, «за внутреннюю сущность». В один прекрасный день на горизонте появился Пират. Он приехал в свой длинный дальневосточный отпуск, чтобы полностью и окончательно добить все дела с диссертацией. Он вошел, сильный и бородатый, пожал нам с Колей руки, шаркнул перед Галей туфлей сорок седьмого размера и преподнес ей две хризантемы. Жанна видела Пирата первый раз и взирала с полным одобрением: во-первых, он был ростом с нее, а во-вторых, ей нравилось, что он дарит любимой начальнице цветы — от нас с Колей такого не дождешься. — А я уж совсем от вас вестей заждался, Галина Петровна. Сижу там среди эскимосов и жду. Конечно, где вам, столичным, нас, медведей, помнить. Галя съежилась, а он продолжал благодушно: — Тут я свою часть набросал. Осталось вашу, ну и объединить все, чтобы неразрывное целое получилось. — И он положил на стол три небрежно исписанных листка. Кажется, Жанна начала что-то понимать. Теперь она смотрела на Пирата как собака, которой очень хочется укусить неприятного гостя, да хозяин не разрешает. — Борис Григорьевич уже договорился, что статью в бехтеревский сборник берут, — торжествовал Пират. — А чего она за вас делать должна? — все-таки решилась укусить Жанна. — Вон садитесь за машинку и пишите сами. Как раз вчера починила. Пират будто только что заметил Жанну: — Какая у вас девчушка появилась! Сразу видно, бедовая. — Я не девчушка. А чего вы к Гномше пристаете со своей работой? — Не со своей, а с ее. Значит, договорились? — И Пират поспешно ретировался. Галя долго ругала Жанну, но та упрямо повторяла: — Так ему и надо… Следующий раз еще не то скажу! На другой день, оценив новое влияние в коллективе, Пират принес Жанне огромную плитку шоколада. — Японский. У нас рыбаки привозят. Но Жанна была неподкупна: — Девицам своим носите. А я, кроме селедки, другого шоколада не ем. Пират оставил шоколад на Галином столе и сообщил мимоходом: — Так я сегодня в Сухуми улетаю недели на три. Надеюсь, когда вернусь, будет закончена… ваша часть. Я уже и Борису Григорьевичу пообещал. Сказал и исчез. На следующий день с утра Галя со вздохом достала ворох энцефалограмм, которые были сняты для Пирата. Их набралось штук двадцать (смехотворно мало для научного обобщения, но Пират сказал: «Обойдется, другие еще меньше в статистику берут!»). Каждая энцефалограмма длиной метров пять и шириной почти со стол. Этой бумаги хватило бы на оклейку порядочной комнаты. Жанна неистовствовала: — Работу ему?! Степень?! А трубу от крейсера он не хочет?! Тряпка вы! С вами каждый все, что захочет, сделает. Сожгу вот сейчас эту труху — пишите тогда! Мы с Колей поощрительно смеялись. Жанна схватила бумажные простыни и грудой накидала на пол. Галя не сопротивлялась: она не принимала Жаннины угрозы всерьез, и ей тоже хотелось на минуту представить, что сгорают эти нахальные бумаги. Даже когда Жанна щелкнула зажигалкой, мы не верили, что это всерьез: давно известно, что в солидном институте посреди комнаты костры не разжигают. Но Жанна бестрепетно сунула синий огонек в самую середину кучи. Бумага вспыхнула. Мы смотрели, как завороженные. Живой огонь всегда красив, а этот вдвойне: на наших глазах происходило то, о чем каждый мечтал, но на что никто не решался. Огонь охватил уже весь ворох. — Тушить! Бумага же кругом! Тут мы вспомнили о своих диссертациях. Я колотил огонь спинкой стула. Коля таскал кружкой воду. Галя от страха вскочила на стол. — Что мы ему скажем? — кричала она сверху. — Все погибло! Что я ему скажу?! — Сарабанда ты! — орал я на Жанну. — Мезозухия! Синекдоха короткохвостая! Я выкрикивал мало кому известные слова. В тот момент не играло роли, какое значение записано для них в словарях. Важно, что они звучали устрашающе. И в то же время в них слышалось подспудное восхищение. Распространиться огню мы не дали, но от материалов к диссертации осталась груда пепла. Пепел летал по комнате, садился на столы, на лица. Я открыл форточку. Галя плакала. — Ну чего вы, Гномша? Я же как лучше. Галя не отвечала. — Гном, ну хватит. Гно-ом! — Да отстаньте вы! Совсем девка с ума сошла! Ну что я теперь ему скажу? Не вам говорить, а мне! — Могу я сказать. — Что вы скажете? Что делаете, что хотите, а я ничего не значу?! Тут и Жанна заревела. Всхлипывая, она мыла пол, а Галя полдня просидела молча, глядя в окно. А потом начала подбирать подходящих испытуемых для Пирата. К его возвращению с юга дефицит был восполнен и статья написана; он так ничего и не узнал. — В воде не тонет и в огне не горит, — с ненавистью сказала Жанна. — И все из-за таких, как вы! А потом будете носом крутить: «У нас кандидатская ничего не значит, любой дурак защитится». — Так и есть, — отозвалась Галя. — Вы думаете, что-нибудь изменится, если вы одного потопите? — Такие их и разводят! После Жанниного бесполезного подвига я стал называть ее Синекдохой. — Я не Синекдоха! — закричала она тем же капризным голосом, каким разговаривала с Галей. — Почему я Синекдоха? Я не мог объяснить почему, но чувствовал, что сказано точно. И мне нравилось ее поддразнивать. — Конечно, Синекдоха. Притом Короткохвостая. — Не хочу быть Синекдохой! Гно-ом, чего он меня обзывает? — Да бросьте вы… — Галя поискала слово и, повернувшись ко мне, выговорила неумело: — Бросьте бочку катить. — Вовсе он не бочку катит! Ничего вы не понимаете. Да ну вас, смеетесь вы все надо мной. Злодеи! Уеду от вас. И Жанна действительно уехала — в экскурсионное бюро. Без нее в лаборатории стало тихо, чинно и пустовато. Работать не хотелось, и я пошел в буфет. В буфете я стал в очередь за красавицей Изольдой Федоровой. Она мне обрадовалась. — Слушай, Леша, расскажи, что у вас там случилось с этим симпатичным аспирантом-заочником? — Я не удивился, что она знает: у нас в институте всегда все всё знают… — Я его на днях встретила, он какой-то растерянный, говорит: на меня нападают! — Мало на него нападают. Присосался, как клещ. — Ну а что ты хочешь? Хороший мальчик, что еще надо? И кто бы мог себе позволить, но не эта ваша… ну новая, забыла, как ее… При ее внешности надо вообще рта не раскрывать. Я смотрел на Изольду Федорову. Красивая, ничего не скажешь. Такую не стыдно в витрине на Невском выставить. Но больше минуты на нее смотреть не хотелось: надоедало. Она всегда была невозмутима, эта красивая Изольда, как будто бережно несла свою красоту, все время боясь ее расплескать, и поэтому не могла отвлекаться ни радостью, ни грустью, ни восторгом, ни гневом. Разве можно сравнить с Синекдохой! Конечно, красавицей Жанну не назовешь, но смотреть на нее куда интереснее: каждое настроение проявляется на ее лице так откровенно, что ее поймет без переводчика любой иностранец. В начале декабря наш и. о. сообщил, что Галя должна будет выступить на институтской конференции с докладом. Помню, как раз падал первый снег, мы стояли у окон и смотрели, когда вышел и. о. и объявил приятную новость. Эти доклады — что-то вроде языческого обряда: каждый отдел выступает со своей маленькой темкой, другие отделы, естественно, мало что из доклада понимают, но вежливо слушают — вернее, делают вид, что слушают: кто шепчется, кто читает, дожидаясь своей очереди. Смысл в том, что потом из этих докладов составляется сборник, а публикация в нем приравнивается к статье в журнале. Но нам-то это было ни к чему: Галя уже остепенилась, наши с Колей статьи приняты в физиологическом журнале — значит, только и. о. Павлова был заинтересован в докладе: прекрасный способ продемонстрировать плодотворную работу отдела. Вот пусть бы сам и. о. и делал! Но он, естественно, спихнул нам: во-первых, ему лень самому, во-вторых, несолидно заведующему с мелкой темой выступать. — Решите вопрос и сообщите вашу тему Боровиковой, — сказал и. о. уходя. — Ей нужно срочно программы конференции в типографии заказывать. Даже не поинтересовался, что будет за тема, — ведь важен сам факт доклада. И. о. скрылся в своем кабинете, а мы принялись решать вопрос. Коля сказал, что если придумать какую-нибудь несуществующую тему — только бы звучала солидно, — то Боровикова, ученый секретарь, ничего не поймет, но переспросить не решится, потому что попытается скрыть, что ничего в нашем предмете не понимает. Так и проглотит молча. — Например, о компроморфных секрефитах, — сказал я. — А что это значит? — наивно спросила Галя. — Ничего. Звучит красиво. — Всякий солидный доклад должен начинаться со слов «К вопросу о…», — назидательно сообщил Коля, — или еще лучше: «Еще раз к вопросу о…» — «Еще раз к вопросу о престижирации компроморфных секрефитов», — окончательно сформулировал я и записал на листке календаря, чтобы не забыть. — А теперь Боровиковой отнести! — восторженно закричала Жанна. — Ведь проглотит! Мы радостно засмеялись, представляя, что было бы, если б Боровикова напечатала тему в программе. На всю страну анекдот! — Вот возьму и отнесу, — сказала Жанна. — Врешь ты, Синекдоха, не отнесешь. Ученый секретарь как-никак. — Я вовсе не хотел подначивать Жанну, просто сказал, что думал. — Отнесу! Она вырвала листок из календаря и выбежала. Можно было броситься вдогонку, остановить, но каждый в глубине души думал, что Жанна нас разыгрывает: побегает по институту, а скажет, что вручила. А в самой глубине души каждый думал, что это действительно хорошая шутка, и никому не хотелось выглядеть скучным трусом. — Совсем с ума спятила девчонка, — сказала Галя. Жанна ворвалась с торжествующим криком: — Отнесла! Она перед глазами вертит, не может разобрать. «Прочитайте», говорит. Я читаю вслух и думаю: только бы со смеху не лопнуть. Она головой покрутила, не понимает ничего, а сказать боится. Наконец спрашивает: «Почему Галина Петровна сама не пришла?» А я ей: «Галину Петровну по месткомовским делам послали». Срочно смывайтесь, Гном! «А Борис Григорьевич, говорю, сказал, что вам нужно срочно». Еще головой покрутила и говорит: «Ну, идите». Что будет! Мы, пожалуй, немного испугались. Всем известно, что Боровикова к юмору не склонна. Зазвонил телефон. Мы вздрогнули: начинается. — Гном, не подходите, вы уже ушли! Жанна взяла трубку. — Алло… Да… Хорошо… Николая Ивановича к городскому телефону. Пронесло пока. Голоса зазвучали увереннее. Через час примерно выглянул наш и. о. из кабинета: — Галина Петровна, зайдите ко мне, пожалуйста. Галя вся покраснела и, неестественно выпрямившись, пошла к и. о. Павлова. Я нарочно засек время; вышла она через сорок три минуты. — Ну вот, доигрались. Объяснительную надо писать. Уж он-то нашу область знает достаточно, чтобы понять, где шутка. — Ну и дурак, раз юмора не понимает, — сказала Жанна. — Какая вы умная! Я бы на вас посмотрела, если б вам Боровикова позвонила. «Извините, мои дети шутят», — так? — Значит, она дура. — Все у вас дуры, одна вы умная! Деточка нашлась, первоклассница. Это было что-то новое. Обычно Галя первая смеялась над нашим и. о. — Ну и что ты ему сказала? — Изворачивалась: что мы шутили между собой, по ошибке оставили бумажку на столе, а Жанна не поняла, подумала, что настоящая тема. Глупо, в общем. Жанна сидела нахохленная. Я посмотрел на нее и вдруг почувствовал, что мне хочется обнять ее, погладить по голове… поцеловать. Что за наваждение! Это же Жанна, длинная, тощая Жанна, на пять сантиметров выше меня, а я сам не маленький. А походка? Идет — шкафы дребезжат. Не скажу, что я такой уж баловень женщин. Но все же было и у меня кое-что. Одно время даже с художницей в обществе показывался. По росписи тканей, но все равно. И вдруг Синекдоха! Коля бы первый засмеял. Меня так поразило внезапное очарование, которое открылось мне в Жанне, что я забыл о грозящих неприятностях. Но тут снова приотворилась дверь кабинета, просунулась голова и. о. Павлова и позвала меня. Даже в тех редких случаях, когда наш и. о. меня хвалит, я испытываю неловкость при общении с ним. Не знаю, как это объяснить: от него исходит впечатление неживого. Маленький, с большой головой, он кажется такой же деталью кабинета, как телефон или кресло. Я не могу его представить в человеческих проявлениях — только в служебных. С детства как будто чем-то напуган, любит намеки и недомолвки. И. о. предложил мне сесть и долго молчал. Наконец промямлил, опустив глаза: — Вот смотрю я на вас и не понимаю: взрослый вы или ребенок? — Он повертел в руках злополучную бумажку. — Почерк ваш? Я сидел и думал, как выпутаться. Мне-то что, самому мне проще всего сухим выйти: я могу за своим столом писать все что угодно, виновата Жанна, которая отнесла бумажку Боровиковой. Но не мог же я сваливать вину на Жанну! Надо было ее выгораживать. — Я сам люблю шутить… — (Почему-то все люди без чувства юмора уверяют, что любят шутки). — Я сам иногда шучу… — (Представляю!) — Но надо знать время и место! С кем вы шутите, вот главный вопрос! Шутите с товарищами, со знакомыми девушками, но Боровикова — ваше начальство! А вы шутите с ней, как со студенткой. Мимолетное чувство вины прошло, я начал злиться. — А почему нельзя с ней шутить? Или начальство не люди? Что в этой шутке оскорбительного? Или неприличного? Или шутка работе института помешала? Если бы я объявление написал: «Гуляю с ребенком» — и ее телефон, это была бы скверная шутка, потому что Боровикова несколько дней работать бы не смогла, а что в нашей шутке плохого? — Вы не хотите понять простых вещей: она ученый секретарь. Ученый секретарь! Доктор наук! А вы с ней, как с девочкой. — Ну и что, что секретарь? Разве между нами пропасть? Вместе работаем, в конце концов. — Такой простой вопрос, а вы не понимаете. Или прикидываетесь, что не понимаете. Вы проявили неуважение! — Почему? Когда я шучу, я предполагаю, что шутку поймут, — значит, уважаю. — С вами бесполезно разговаривать. Простую вещь не хотите понять. И еще младший персонал в свои шутки втягиваете. Эта ваша баскетболистка к Боровиковой как к подруге в кабинет влетает, тоже, считаете, правильно? Знаете, когда я вас еще только брал, Алексей Кириллович, мне говорили, что у вас бывают завихрения, но я думал, пройдет. Взрослеют же люди. И отец ваш такой уважаемый человек. Я пожал плечами. До конкурса мне еще два года, а до тех пор и. о. Павлова мне ничего сделать не может. — Я вижу, что разговор у нас не получается. Что ж, идите. Меня встретили дружным: — Ну что? — Дискутировали. Я утверждал, что с начальством шутить можно, а наш и. о. держался противоположного мнения. — Значит, ты признал, что это шутка? — А что делать? И. о. все же не полный идиот. Новость разнеслась по институту мгновенно. Заходили люди с расспросами, даже красавица Изольда заплыла: — Это правда, что вы послали Боровиковой тему о комиссионных сапрофитах? — Компроморфных секрефитах, — важно поправила Жанна. — Ну, и она что? — Побежала к нашему и. о. советоваться, есть такие секрефиты в природе или нет. — Ну, смотрите, как бы она Рыконду не пожаловалась. Сергей Павлович Рыконд — наш директор, сорокалетний член-корр. Ростом чуть выше нашего и. о., но в остальном полная противоположность. Главное — предельно живой. Курносый, лицо мальчишеское, солидности ни грамма. Когда его только назначили и он попытался усесться в полагающуюся ему по чину персональную «Волгу», важный шофер с почечными отеками на лице обругал его презрительно и не хотел пускать. Но ошибаются те, кто верит внешности и принимает его за своего парня. Иногда с ним бывает: вклинится в кружок молодежи, анекдот расскажет — он вообще человек неожиданный, но в сущности суров. А иногда и жесток. Был такой профессор Акентьев, звезд с неба не хватал, но зато маститый до предела: с Павловым (настоящим) встречался, с Орбели — ну и постепенно снижался, так что когда у нас Рыконд появился, одна оболочка от профессора оставалась, а внутри пустота, но зато солидность и импозантность росли на глазах: борода появилась, черная ермолка, чуть ли не стоячие воротнички стал носить — украшение всех институтских президиумов: А Рыконд как появился, так сразу и выгнал, какого-то зеленого доктора наук из Иркутска выписал, а на ученом совете объяснил: «Пустыни, в которых даже не встречаются оазисы, нам не нужны». Все отделы института Рыконд пробудить пока все же не смог — два года он у нас всего, — но постепенно доберется, думаю. Тот же и. о. Павлова ждет своего конкурса с трепетом, после долгой спячки тремя статьями разразился. А уж у самого Рыконда работа кипит: две монографии, доклады в Женеве, в Беркли, в популярных изданиях то и дело интервью. Конечно, некоторые у нас презрительно пожимают плечами: «Не директор, а рекламный агент». Но ведь не может же такой человек врагов не нажить… Да, но хоть Рыконд человек неожиданный, в нашем случае его реакцию предсказать можно: Боровикова — дама эффектная, чем-то даже на Наталью Гончарову похожа, а уж перед директором хвостом вертит — ветер поднимается! Из института мы с Жанной вышли вместе. Нам почти по пути, но раньше я не придавал этому значения: то чуть задержусь, то раньше выйду — вот и едем врозь. И сегодня она замешкалась одеваясь, но я будто случайно подождал, и мы вышли вместе. Под руку я Жанну не взял, но мы шли рядом. — Слушай, Синекдоха, ты когда еще в баскет играла, наверное, фолила зверски? Почему я это сказал? Ничего другого в голову не пришло? Или подумал, что случай с запиской тоже вроде фола, и теперь нам будут кидать штрафные? — Что вы, Алексей Кириллович, все Синекдоха да Синекдоха! Какая я Синекдоха? — Короткохвостая, вот какая. А какой я Алексей Кириллович? Будто старец. Нельзя, что ли, просто Лешей звать? — И в институте тоже! — Конечно. — Ну что вы, нельзя. Вы же с верхним образованием, научный работник, уважать полагается. — Плевать на уважение. — Ну да, все услышат, что на «ты», сразу подумают… — Ну и что? Пусть думают. — Мне-то что. Вам может быть неприятно. — Опять «вам». Ты меня просто пугаешь. Я по привычке себя молодым считаю, а оказывается… — И. о. услышит, шум подымет. Он на субординации помешан. — Ничего, придется проглотить. Это уж наше дело, как друг друга называть. «Наше дело» — хорошо звучит! На автобус стояла длинная очередь. Первый снег под ногами прохожих растаял, но на газонах еще лежал. Пахло морозом. Хорошо! — Слушай, пойдем пешком. — Пойдем. Выговорила наконец «пойдем», а не «пойдемте»! Хотя это еще, конечно, ничего не значит. Мы шли, сталкивались плечами, иногда толпа нас разъединяла, тогда мы искали друг друга, протискивались между прохожими. — Дай я тебя за руку возьму, а то все время расталкивают. Я люблю ходить, по-детски держась за руки. Настроения и чувства передаются мгновенно из пальцев в пальцы — куда там чинному гулянию под руку! Мы дошли до памятника «Стерегущему» и свернули в парк. Жанна осторожно ступила на незатоптанный снег, оставила четкий след. — Знаешь, Синекдоха, у эскимосов есть обычай: в знак любви нужно протоптать снег до земли. Там снег толстый, знаешь как трудно! — Я люблю придумывать небылицы, причем сообщаю их всегда с самым серьезным видом. — Значит, эскимосским донжуанам у нас раздолье, да? — Точно. У нас надо бы наоборот: из снега домик построить. Бывает, за всю зиму не наберешь. — Я скатал снежок. Влажный снег легко лепился. — А еще у них такое колдовство: слепить снежок в форме сердца, подбросить и попасть стрелой. Действует, как у нас приворотное зелье. Я подбросил снежок. — Хорошо, что стрел нет. — Что ж хорошего? Сейчас бы и приворожил. Конечно, я шутил. Но мне приятно было шутить на эту тему, так что получалась не совсем и шутка. Я снова взял Жанну за руку. Несколько минут мы шли молча. Аллея повернула, и мы опять оказались на проспекте. — Слушай, Синекдоха, а давай зайдем в спортивный магазин: может, там стрелы продаются! Жанна вдруг резко выдернула руку, повернулась и пошла сутулясь, крупными мужскими шагами. Я с трудом догнал. — Ты что, Синекдоха? — Смеешься потому что. Все время смеешься. И Синекдохой зовешь. — Ну что ты. Я не смеюсь. Я правда. — Кто-нибудь на меня пальцем покажет, и ты вместе с ним посмеешься. — За кого ты меня принимаешь, Синекдоха? — Опять Синекдоха! — Я же любя. — Любя? Она притихла и снова дала взять себя за руку. Потом вдруг вырвалась, шепнула «до завтра» и убежала так порывисто, как делают только в кино. Я видел, как она вскочила в уходящий трамвай. Вечером я сидел один в своей комнате. Я представлял, как по ней ходит Жанна, смотрит мои книги, говорит: — Фуфло! Хочет сесть. Я ей говорю: «Осторожно, у этого стула ножка сломана». — Веники это все. И я понимаю, что жаргон этот — от беззащитности. А Жанна все ходит по моей комнате. Я не зажигал света. Мне нравилось представлять, как она расставляет свои вещи. Синекдоха Короткохвостая. Некоторые слова живут для меня помимо значения. Си-нек-до-ха — это что-то живое, теплое, беззащитное и что-то тонкое, вытянутое. Хочется взять на руки, погладить по голове. В комнату вошла мама, и иллюзия разрушилась. — Ты один? Знаешь, я получила наконец Пруста в подлиннике. Конечно, перевод тоже дает представление, но все-таки. У меня очень аристократическая мама. Начнем с того, что она полячка, поэтому держится королевой — это у нее в крови. Само собой, свободно знает французский. А главное — она модельер. На работе она делает модели типовые, которые идут в производство, а дома — для избранных женщин — индивидуальные. Она не портниха — упаси бог! иголки в руки не берет, — только художница. Счастливица, допущенная в мамину рабочую комнату — студию, — ходит, садится, разговаривает, смеется, «запрокидывает руки к солнцу» и «беспомощно их роняет», а мама в это время изучает клиентку и наконец — иногда быстро, а иногда лишь после нескольких сеансов («Я никак не могу вас почувствовать») — рисует модель, по которой доверенная портниха, тоже весьма аристократическая особа, шьет в материале. Само собой, многие женщины добиваются чести быть мамиными заказчицами, но допускаются немногие. Вкус у мамы очень тонкий во всех отношениях, это и по Прусту видно (кстати, подлинник Пруста прислала одна французская знаменитость, которая заехала как-то в Ленинград, и мама удостоила ее чести, сделав модель костюма для роли какой-то из чеховских сестер). Теоретически я допускаю, что могут быть люди, которым искренне нравится Пруст, — в конце концов, почему бы нет? — но при этом уверен, что девять из десяти восторгаются им только из снобизма. Куда отнести маму — в десять процентов или в девяносто, — я до сих пор решить не могу. На меня Пруст наводит скуку смертную. Правда, я не говорю этого с грубой прямотой, но даю понять: «Язык великолепный, но почти нет действия, поэтому читается тяжеловато». У меня вообще вкусы простые: Дюма, Гашек, Конан Дойль, Куприна предпочитаю Достоевскому. Раз уж зашла речь о маме, нужно и о папе сказать для симметрии. Папа у меня тоже в своем роде примечательный. Доктор исторических наук и генерал в отставке (маму он нашел, когда освобождал Польшу; на первых порах их союз был, надо думать, довольно молчаливым — папа не знал ни польского, ни французского, а мама не говорила по-русски, но это им, наверное, не очень мешало: мама была редкостной красавицей, а папа воплощал всю военную бравость, которая испокон веку пленяет женщин). Но когда я говорил о примечательности папы, я имел в виду не красные лампасы и ученую степень — папа знает секрет счастья! В свои шестьдесят ездит зимой на Чегет кататься на лыжах, и я знаю, это не просто старческий моцион: он летит по склону, ощущая при этом всю полноту жизни; и машина для него не просто средство передвижения — входя на скорости в поворот, он испытывает чувственное удовольствие; и в винах он знаток — отличает по вкусу не только марку, но и год розлива. Все, к чему он прикасается, раскрывает перед ним самую суть. Конечно, я люблю отца, а еще больше им восхищаюсь. И маму люблю. Но иногда думаю: как легко живется сиротам! Они могут жить как хотят. А я — продолжатель рода. Я должен поддержать славу отца. Могу я, например, быть простым инженером или врачом, не говоря уж рабочим? Знаменитым артистом — пожалуйста! Знаменитым спортсменом — сколько угодно (в отличие от многих коллег, отец спорт уважает)! Дипломатом — прекрасно! А если по научной линии — никак не меньше профессора, так что моя предстоящая диссертация в глазах родителей только первый робкий шаг, к тому же и запоздалый. И так во всем. Должен я жениться — не ради семейных радостей, а потому что род Ордынцевых должен продолжаться, и моя будущая жена — не только жена (или не столько?) — она невестка известного Кирилла Владимировича и самой Ядвиги Антоновны!.. — Так будешь читать Пруста? Меня учили в детстве французскому, но преуспел я мало; однако мама никак не хочет с этим считаться, в ее представлении я владею французским свободно. — Нет, мама, мне его не прочесть. — Ты просто ленишься. Вообще странно: сидишь в потемках, ничего не работаешь. Молодой человек должен или бурно работать, или бурно развлекаться. Она вышла. Но теперь мне уже трудно было представить, как Синекдоха ходит по комнате, расставляет свои вещи. На другой день, когда я утром вошел в лабораторию, я сразу увидел Жанну. Коля сидел на месте, и Галя тоже, но они оставались где-то на краю поля зрения, а по-настоящему я видел только ее. — Доброе утро всей честной компании. Привет, Синекдоха. — Доброе утро. Раньше она говорила «здравствуйте», но сегодня не могла уже выговаривать во множественном числе, а сказать «здравствуй» еще не решалась. После этого полдня мы ни о чем не говорили. Оба усиленно работали. Даже слишком усиленно. А потом я сел за машинку, и тут Жанна решилась: — Давай я тебе попечатаю. Коля преувеличенно высоко поднял брови. — Давай, Синекдоха, попечатай, — ответил я как ни в чем не бывало. Самое трудное всегда — первый раз. Потом пошло легче: — Тут у тебя неразборчиво… Латынь потом сам впишешь. Коля едва дождался, когда Жанна зачем-то вышла: — Что сей сон значит, старик? — Все нормально. Мы почти ровесники, а я ее зову на «ты». По-барски выходило. Я ей вчера и сказал. — Насчет ровесников загибаешь. Ты лет на десять старше. — По привычке себя молодым считаю. — И как вы оформили соглашение? На брудершафт пили? — Почему бы нет? — Конечно, почему бы? В худшем случае с лестницы свалишься. Со стремянки. Ну не драться же. Я пожал плечами. А в конце дня случилось событие. Неожиданно вошел Рыконд. С ним обычно свита ходит, а тут один зашел, постоял посреди комнаты, хмыкнул. Все выжидающе молчали. — Тут у вас лаборантка есть. Жанна Гетманская. Покажите-ка мне ее. Жанна бестрепетно вышла вперед. — Ну, я. Наш и. о., при первых звуках начальственного голоса выбежавший из кабинета, схватился за голову. — Жанна! Так не говорят с директором! Что за «ну»?! — Оставьте, Борис Григорьевич, — отмахнулся Рыконд. — Очень мило даже. Чувствуешь пульс времени. Как это вы писали: «К вопросу о компрессионных сапрофитах»? — Компроморфных секрефитах, — неумолимо поправила Жанна. — Значит, мне неправильно передали. Ну да у вас еще лучше, осмысленнее. — Это я писал, а не она. — Не хотелось мне вылезать с таким признанием, ну а что оставалось? Хочется себя человеком чувствовать, а не трусом. — Да, да, вы писали, она относила. Как у классика: «Отец, слышишь, рубит, а я отвожу». Ишь ты, какой тут у вас мужичок-с-ноготок. Коля фыркнул. — Какой есть, — сказала Жанна. — С вами местами не поменяюсь. Хотя, конечно, тоже экономия: костюмы в детском отделе покупать. Наступило такое молчание, что у меня прямо-таки уши заложило. Сказано было вдвойне точно: мало того, что ростом Рыконд со среднего теперешнего шестиклассника, но еще и курточки он носит совершенно детского покроя. Рыконд посмотрел так, словно марсианку увидел. — Ишь ты, весело живете! — с какой-то петушиной интонацией проговорил он, повернулся и вышел. В последний момент он мне показался похожим на Суворова: такой же маленький, жилистый и вихрастый. — Ну все, Жанна, ты погибла, — с удовольствием сказал Коля. Он ничего против Жанны не имел, просто он единственный ничуть не был замешан и потому мог наблюдать всю сцену с максимальным комфортом. — Жанна, как можно, это же директор! — возопил и. о. Павлова. — А пусть не издевается. «Мужичок-с-ноготок». По работе пусть что хочет говорит, а в остальном мы равны, хоть бы он трижды академиком был! Она ушла в комнату, где стоял ее энцефалограф, грохнув за собой дверью так, что из стены кнопки посыпались и Колин любимый портрет Пенфилда упал на пол. — Что с ней делать? Ну что с ней делать? — в отчаянии повторял наш бедный и. о., бегая из угла в угол. — Ей-то что, она меня подводит и вас. Скажут, вопросы воспитательной работы недостаточно вдумчиво решаются. — Вы думаете, Рыконду не понравилось? — усомнился Коля. — Он ушел в бешенстве! Я-то знаю. — Он женщинам многое прощает. — Хорошеньким… Что будет! Что будет! — и наш и. о. скрылся в своем кабинете. Через полчаса вернулась Жанна, села к Галиному столу: — Ох, все ругаете, ругаете… И. о. больше не заглядывал. Подозреваю, что он Жанну просто боялся. Мы не сговаривались, что пойдем вместе домой. Просто, когда подошло время, стали одеваться, почти не глядя друг на друга: я надел куртку, Жанна — пальто, я — берет, Жанна поправила шарф (она упорно ходила без шапки), я взял портфель — и мы вышли одновременно. По лестнице спускались, как будто случайно шли вместе, а на улице я сразу взял ее за руку. — Ты не боишься, что поссорилась с Рыкондом? — А чего мне бояться? Я в лаборатории самая свободная. Вы все от него зависите: может на конкурсе не пропустить, защиту испортить, а я кто? Кричать я лучше его умею. — Тоже правда. Получаешь диплом — теряешь независимость. — Я за тебя боялась: тебе-то он может подгадить. Я буду все на себя брать, а ты не встревай, ясно? — Что ж я буду за тебя прятаться? Неудобно. — Неудобно, когда сын на соседа похож. А тут трезвый расчет… Куда пойдем? Она изо всех сил старалась держаться уверенно. Спросила таким тоном, точно само собой разумелось, что мы должны куда-нибудь идти вместе. — Знаешь что: поедем на автомобильчиках кататься! И осуществилась моя давнишняя мечта. Свою художницу по тканям я почему-то стеснялся позвать в аттракционный зал кататься на электрических машинках: боялся, что сочтет такое занятие вульгарным! С ней я больше по выставкам ходил. Сначала за руль сел я. Любовь к автомобилям у меня наследственная, и я сносно вожу, но отец не дает мне свою машину: — Вот женишься, оформлю доверенность. А пока не рискую. Жена хоть в руках держать будет, а теперь станешь со своими девицами раскатывать — до добра не доведет, разобьешься. Я открутил свои три минуты чисто: ни с кем не сталкивался, аккуратно обгонял на виражах. Едва время кончилось, Жанна закричала: — Теперь я хочу рулить! Мы снова заняли очередь. Жанна правила порывисто, била резиновым боком другие автомобильчики, влезала в заторы. Я пытался ей помочь, но она кричала: — Сама! Мы вырвались из очередного затора и понеслись по прямой. Впереди в красном автомобильчике ехал отец с маленьким сыном, белая макушка мальчика едва поднималась над сиденьем. Вдруг папаша резко развернулся и пошел прямо нам в лоб. Жанна растерялась. Я в последний момент крутанул руль, но почти не успел ослабить удар. Мы столкнулись амортизаторами, отлетели и снова столкнулись. Малыш заревел, из носа у него лилась кровь: стукнулся о панель. — Ах ты паразит! — кричала от бортика мамаша. — Только выйди! Время кончилось, ток выключили. Плачущий мальчик бросился к матери, а папаша устремился в противоположную сторону. — Я не виновата, — повторяла Жанна, — я сама коленку разбила. Чулок у нее был порван, и наливался здоровый синяк. — Дурак какой-то: развернулся и на таран пошел. Сам и виноват. Я же не знала, что он таранить будет. — Ты не виновата, никто и не говорит. — Да, а вдруг они думают, что я нарочно стукнула? — Кто ж думает. Ведь не ты развернулась, а он. — Все равно. Ребенок-то у них нос разбил. — У нас просто не было ребенка. Был бы у нас, тоже разбил бы. Жанна замолчала. Мы вышли на улицу. Темнело, так что разбитая коленка почти не была видна. Мы инстинктивно повернули в сторону, противоположную той, откуда пришли. Улица вывела нас к Гавани. В полумраке у причала вырисовывался белый теплоход, такой же, как на курортных открытках. Странно было видеть нарядный летний корабль у заснеженного пирса. И откуда такой приплыл запоздалый? — Хорошо бы сейчас на Таити сплавать, — вздохнула Жанна. — Или хотя бы в Сочи, — мой голос звучал более трезво. — Я ужасно люблю, когда тепло. — И я. Я иногда думаю: а что, если попытаться в Сухуми перевестись. Там родственный институт. И знаменитый обезьянник. — Чего ж ты до сих пор здесь сидишь? — Остепениться нужно сначала, а то — с чем поеду? В глубине души я в это не верил. Слишком я прирос к Ленинграду: друзья, родители, театры, сам город. Но приятно было на минуту почувствовать, что все в моей власти, захочу — и буду жить в теплых краях. И от одной мечты уже становилось теплее. А с Жанной особенно хорошо было об этом говорить, потому что звучало так, будто мы обсуждаем планы нашей будущей жизни и планы сходятся. Мы смотрели друг другу в глаза. Глаза приближались, становились все больше. Жанна смотрела строго и отрешенно. Губы у нее оказались жесткие, неумелые — но такого восторга я еще не испытывал. Может быть, все дело было в ее взгляде: он стал испуганным и благодарным, сердитым и беспомощным. И тут я понял, что у нее никогда никого не было. Эта мысль меня поразила. Впервые я поцеловал нецелованные губы. Каким же с ней надо быть нежным и бережным! Потом Жанна отвернулась. — Мы нехорошо делаем. — Ну что ты! Почему?! — Нехорошо. Потому что ты просто так. Она все время помнит, что не похожа на штампованных красоток! Наверное, уже решила про себя, что счастье не для нее. У меня горло сдавило от нежности. — Я ведь правда тебя люблю, Синекдоха. Минуту назад я не знал, что скажу это. Слова вырвались сами собой. И сразу я ощутил громадное облегчение: вдруг понял, что до последнего момента колебался, бессознательно взвешивал «за» и «против», а теперь слово сказано и назад пути уже нет. Я знаю, что в это трудно поверить, но тем не менее это так: только что я первый раз в жизни сказал: «Я тебя люблю». Обходился взглядами, объятиями, поцелуями, а если вопросы: «Ты меня любишь?» — становились слишком настойчивыми, отвечал: «Что ж ты, сама не видишь?» Но святых слов произнести не мог, что-то мешало. И потому сейчас, когда они наконец вырвались, такое же было чувство, как у немого, который вдруг заговорил! Жанна смотрела доверчивыми, как у олененка, глазами, и я был счастлив вдвойне: своим и ее счастьем. На другой день в лаборатории мы говорили только об одном: что сделает Рыконд? Обрушит ли громы на Жанну? — Он не мелочный, — сказала Галя. — Наш и. о., тот бы припомнил. Затаился бы, улыбался, а потом припомнил. — Что-нибудь другое Рыконд забыл бы, но не такое, — рассуждал Коля. — Самое страшное сказать мужчине, что он невзрачный. Лучше уж сказать, что бездарный. Жанна была спокойнее всех: — Забудет — запомнит… Веники это все. Что он может сделать? Я член профсоюза и взносы плачу регулярно. И. о. Павлова тоже был озабочен. Выглянул из своего кабинета, сообщил: — Если поставят вопрос, буду на инфантильность ссылаться. Совсем ребенок еще, хоть и вымахала. Вопросы акселерации сейчас остро стоят, нужно на общесоциальную проблему напирать. Мы с Жанной почти не разговаривали. Только переглядывались. Она скажет что-нибудь техническое: «На шестом канале надо фильтр переключить…» или: «На гипервентиляции дельта пошла…» — а посмотрит так, будто говорит: «Сегодня ты меня опять поцелуешь». Долгожданное событие произошло после обеда. Зазвонил телефон. Трубку сняла Галя. — Алло?… Да… Хорошо, Сергей Павлович… Вас, Жанна. Как Жанна ни храбрилась раньше, все-таки она переменилась в лице. — Да?.. Могу… Хорошо, Сергей Павлович. Жанна повесила трубку. — К себе вызывает. — И пошла к двери. Я встретился с ней взглядом. Она смотрела отчужденно, в глазах не было воспоминаний о поцелуях. — Ни пуха! — кричали мы вслед. — Не робей! Выше нос! Жанна ушла. Работать было невозможно. — Ей и правда ничего не сделаешь, — сказал Коля. — Вот нам!.. — Интересно, нас тоже вызовут? — Галя посмотрелась в зеркальце, достала тушь и кисточку для ресниц. — Надо было еще раз сговориться, чтобы хором говорить, когда по одному вызовут, а мы протрепались. Минут через сорок Жанна вернулась. Первый взгляд был мне, и я сразу понял, что все в порядке. — Ну что? — Фуфло! — Что говорил? — Советовался, покупать ли новый энцефалограф. Ему «Кайзер» предлагают. Ну я и сказала, что «Альвар» лучше, но «Кайзер» тоже сойдет. — И все? А про секрефиты? — Про это ни слова. — Чего это он с тобой советовался? — обиделся Коля. — И. о. для таких вопросов есть, мы на худой конец. — Правильно советовался. Работать-то мне: вы тут все энцефалограф от кухонного комбайна не отличите. Вам только в готовых кривых разбираться. Мы все тихо ликовали, так что никто не обиделся. Темная вещь — психология. Когда я выдумывал компроморфные секрефиты, мне казалось, что получается хорошая шутка, а сейчас я, пожалуй, понимал и. о. Павлова и удивлялся: чего это я с высоким начальством шутить вздумал? Разыгрывал бы Колю — весело и без последствий! Да, я уже понимал и. о. А что, если я вообще скоро стану точь-в-точь таким, как наш бедный и. о.? Что, если мои теперешние шутки просто от молодости (несколько затянувшейся)? Грустное предположение. Когда мы вышли из института, я спросил: — И действительно ни слова про это дело? — Ни слова. Почему-то мне казалось, что Жанна не договаривает, но она упорно повторяла: — Ни слова, будто и не было ничего. Ну, ни слова, так ни слова. Значит, пронесло окончательно! — Слушай, Синекдоха, у тебя же цветной телевизор! Пойдем к тебе хоккей смотреть. Я никогда не смотрел по цветному. Жанна покраснела. — Я тогда соврала. Нет у меня никакого цветного. — Ну, пойдем черно-белый посмотрим. А зачем врала? — Не стоит черно-белый. У меня мама дома. Будет все время чаем поить и о болезнях рассказывать. — Ну ладно, пойдем в кино. А зачем врала все-таки? — Назло. Вы на меня так смотрели, точно к вам кикимору болотную прислали. Я и блефанула сразу. И не очень я соврала: в энцефалографе я хорошо разбираюсь, это уж точно, а без цветного телевизора вы бы не поверили. — Я ж говорю, что ты Синекдоха. А ты еще отпиралась. Я тоже не очень стремился знакомить Жанну с родителями. Но знакомство все-таки произошло. Случайно. Впрочем, ничего удивительного, что однажды мы встретились в театре: мамины заказчицы всегда готовы устроить ей контрамарку, и для нее поход в театр — не событие, о котором надо оповещать заранее. Она в театр как в магазин ходит. Столкнулись мы в фойе во время антракта. Мама издали заулыбалась, но потом улыбка сменилась удивлением. Подчеркнуто задрав голову, она посмотрела на Жанну. Взгляд она отвела сразу же — она слишком воспитанна, чтобы устраивать длительные демонстрации, да и незачем: она умеет жалить мгновенно. — Познакомьтесь, пожалуйста, — вынужден был представить я. — Жанна. Моя мама. — Ядвига Антоновна, — пояснила мама, протягивая руку. Ее акцент был заметнее, чем обычно. Жанна робко пожала мамину ладонь. — О, я рада с вами познакомиться, Жанна. Будто нарочно. У одной актрисы брат — ты, Леша, ее хорошо знаешь, я про Аллочку говорю… Не так уж я хорошо ее знал: так, формальное знакомство. А мама зачем-то напирала на ее имя с излишней многозначительностью. — …так вот, у Аллочки есть брат, он волейболист или что-то в этом роде… Он только вчера мне жаловался, что не может познакомиться с хорошей девушкой. Очень положительный молодой человек… Не сердитесь, что я так откровенно, я ведь из лучших чувств. — Мама окинула Жанну взглядом, словно любуясь, и добавила: — Вы были бы такой красивой парой. Жанна посмотрела на меня, словно спрашивая: твоя мать всегда так шутит? Я отвел глаза. — Спасибо, мне ни к чему, — просто сказала Жанна. — Леша его тоже знает. Ты ведь его знаешь? — Знаю, — промямлил я. — Серьезный мальчик, не такой ветреник, как мой сын. Я его обязательно приглашу к нам, а Леша позовет вас. О, не говорите, я знаю, в вашем возрасте многие девушки клянутся, что не выйдут замуж. Я, помню, и сама клялась… Но это быстро проходит. — Я и не клянусь. — Тем более. Мне будет приятно сделать доброе дело для двух таких симпатичных молодых людей. Вы мне сразу понравились. У меня легкая рука. И, покровительственно улыбнувшись, мама поплыла дальше. Через минуту было слышно, как она целуется с какой-то дамой. Я не смел посмотреть на Жанну. Если дословно записать этот разговор и прочитать в суде, ни один прокурор не докажет, что я предал Жанну. Логически придраться, кажется, не к чему. И все-таки я понимал, что предал. И она понимала. И я понимал, что она понимает. Молча мы вернулись на свои места. Досмотрели спектакль. Пошли в раздевалку. Обычно мы в стороне пережидали очередь, а тут Жанна стала в очередь сразу, и я не посмел сказать: «Постоим здесь, пусть рассосется». Я подал ей пальто. Она оделась. Вышли. Я взял ее за руку, но она очень осторожно, точно боясь повредить мне пальцы, высвободилась. — Не надо меня провожать. — Но почему? Что случилось?! Я ведь знал, что доказать мое предательство невозможно. Пусть попробует объясниться, я буду возражать, любые слова лучше, чем молчание. Лишь бы говорить! Я докажу, что ей просто показалось! Я докажу! Но Жанна не стала объясняться. — Просто не провожай. Не надо. Ночью я сотни раз мысленно произнес то, что должен был сказать тогда в театре, когда мама с ласковой улыбкой мучила Жанну. Сотни раз! Но это не могло заменить тех трех слов, которых было бы достаточно, если бы сказать их вовремя. На другой день Жанна держалась как обычно. Только когда подошло время уходить, вдруг замешкалась, стала копаться в нашей знаменитой машинке. Через два дня снова позвонил Рыконд и вызвал Жанну к себе. Опять мы встретили ее возвращение дружным: — Ну что?! Она пожала плечами: — Поговорили. А наутро вбежал разгоряченный Коля и сообщил, что Жанну вчера видели с Рыкондом в «Баку». Когда мы случайно остались одни, я спросил: — Тогда, в первый раз, он тебя тоже звал? — Да. Но тогда я отказалась. Раньше я всегда презирал ссоры влюбленных, сцены ревности. А сейчас я смотрел на Жанну, представлял рядом с ней Рыконда — какое было бы счастье устроить сцену, сказать что-нибудь ужасное, смертельно поссориться! Но я потерял право на сцены и ссоры. А Коля переродился. Он теперь искренне приударял за Жанной. Одобрение Рыконда как бы наложило на Жанну высшую пробу в его глазах. Но это еще была не сенсация. Сенсация грянула через полгода, когда Рыконд на ней женился. Для этого ему пришлось сначала развестись. На первый взгляд это была смешная пара: она ведь на целую голову выше его. Но на второй взгляд становилось ясно, что с этой парой все в порядке. Оба они живые, вот в чем главное. Живые! Конечно, если иметь в виду обмен веществ, все мы живые — и я, и Коля, и и. о. Павлова. Но в духовном смысле живые они: Жанна и Рыконд. Передо мной всегда стоял эталон красоты, одобренный кино и цветными журналами, и я каждую минуту мучительно сознавал, что Жанна слишком отличается от эталона. А для Рыконда, я уверен, эталонов просто не существовало! Он создавал их сам. И создал! Теперь, посмотрев на Жанну, никто не посмеет сказать, что она не красавица. Потому что всякая по-настоящему счастливая женщина красива. А если и существуют безнадежно некрасивые, то, значит, они по какому-то душевному изъяну не способны к счастью. Теперь, когда я встречаю Жанну, я чувствую, что ей меня попросту жалко. А иногда я и сам себя жалею. И спрашиваю себя: почему я неживой? С чего началось? Может быть, нужно другую работу поискать? Не потому, что с Жанной стыдно встречаться, а потому, что нельзя науку вбок двигать. Для самого себя нельзя. Живой человек этого не может. Просто не вынесет! Может, потому и Рыконд живой, что действительно двигает вперед? И может, есть такая работа, на которой я оживу, и мне будет не все равно, и я не позволю другому и. о. Павлова превращать мой труд в благополучно пресную диссертацию? И тогда я смогу сделать красавицей любимую женщину? |