— Вряд ли я ошибусь, если скажу, что существует «загадка Чухрая». На рубеже 50-х — 60-х годов вы сняли один за другим три фильма, известные каждому сколько-нибудь знающему кино: «Сорок первый», «Баллада о солдате», «Чистое небо». И примерно столько же фильмов, известных скорее профессионалам, за прошедшие с тех пор десятилетия. Округляя для простоты: три фильма за три года и три—за последующие тридцать лет. Что случилось?
— Честно говоря, мне никто до сего времени не задавал такого вопроса. Ну что ж, постараюсь ответить. Была хрущевская оттепель, потом наступили брежневские заморозки. Если во время оттепели меня согревала надежда на возрождение страны, и в этой обстановке свободно «пелось», то потом надежда угасла, и я уже не знал, о чем мне петь.
Было бы неверно все свалить на время. Многие и в 70-е снимали фильмы, и притом неплохие. Значит, дело не только в эпохе, но и во мне самом.
Последнее время появилось много тех, кто охотно выставляет напоказ свои рубцы от плетей командно-бюрократической системы. Я не хочу, чтобы меня принимали за жертву Системы, да я и не был жертвой — я находился с ней в постоянной борьбе, а кто борется, тот не только наносит, но и получает удары. Это нормально.
Мне в жизни очень везло. Мне везло на войне: я трижды был ранен, а все-таки жив и не калека. И в кинематографе мне повезло. Первые же мои картины были замечены и у нас, и за рубежом, получили много международных премий и до сих пор смотрятся. Да и те фильмы, которые вы отнесли к фильмам, «известным только профессионалам», не устарели. Когда был снят «домашний арест» с нашей «Трясины», ее купили японцы. Во Франции ее приняли очень хорошо. А ведь она была снята в 1977 году. Мне грех жаловаться на судьбу.
То, что я умею снимать быстро, я доказал в период оттепели. Когда необходимо стало прямо или косвенно воспевать самого бездарного правителя всех времен и народов, работать мне стало невозможно и противно. Нас призывали снимать современные фильмы, но не о том, что волновало, о чем болело сердце, а о том, что «нужно народу», а что именно нужно народу — знал Отдел культуры ЦК.
В 1965 году я снял фильм «Жили-были старик со старухой». Это был антисталинский фильм. В Госкино его выхолостили: убрали «всего» несколько важных кадров, но этого было достаточно, чтобы испортить фильм. Я уступил, уговаривал себя, что и без этих кадров фильм состоится. И действительно, состоялся, но только не этот. Я не стыжусь этого фильма даже в сокращенном виде, но стыд за то, что я вынужден был пойти на компромисс, гложет меня до сего времени. Система предусматривала тщательно разработанные меры воздействия на режиссера: не согласишься — залезешь в карман пятитысячному коллективу. Студия и съемочная группа не получат не только премии, но даже и зарплаты.
Сценарий «Люди», который мы написали совместно с Ефимом Севелой, мне снимать просто запретили, зачислили его в разряд пацифистских (в то время фильмы против войны не жаловали). Не дали мне снимать и «Сталинград». Фильм «Память» не понравился начальнику Главного политического управления генералу Епишеву, был запрещен для показа в армии, и очень скоро его сняли с экрана. Такая же судьба постигла «Трясину». На ее пути решительно встал тот же Епишев. Я читал его письмо, направленное в ЦК, в котором он выступал против этой «порочной» картины и требовал ее запрета. Если вы помните, фильм рассказывал о простой женщине, которая потеряла на фронте мужа и старшего сына, а младшего, призванного в армию, захотела спасти от войны., укрыла на чердаке и сделала его дезертиром. Сын остался жив, но мать погубила в нем душу, сделала его несчастным. Генерал Епишев негодовал, он утверждал, что в армии во время войны не было дезертиров. Он был также обижен «за нашу советскую мать». «Мать,— писал он,— ассоциируется у нас со-словом Родина. Показывая мать в отрицательном свете, Чухрай порочит нашу Родину». В «Красной звезде» появилась разгромная статья, были сняты положительные рецензии на фильм, а на студии трудилась комиссия из МК, выяснявшая, куда смотрели партийная организация и директор студии товарищ Сизов, позволившие снять столь вредный фильм. От меня потребовали, чтобы я изменил название картины. По мнению членов комиссии, старое название «Нетипичная история» «бросало вызов основным принципам социалистического реализма». Желая спасти картину, я дал ей название «Трясина». Но это ее не спасло — она была снята с экрана и занесена в список, запрещающий продавать ее за границу.
Я говорю об этом для того, чтобы показать, что в брежневский период работать честно стало невозможно. Врать или говорить полуправду я не хотел. Надо было решить, как жить дальше.
Судьба свела меня с замечательным человеком Владимиром Александровичем Познером (отцом известного телекомментатора), человеком неравнодушным и честным, прекрасно разбиравшимся в вопросах экономики и за то изгнанным из аппарата Госкино. Вместе с ним мы стали разрабатывать хозрасчетную систему для производства художественных фильмов. К нашей работе подключились юристы, экономисты, социологи. Постановление Совмина о создании экспериментальной творческой киностудии вышло в конце 65-го года, а уже с начала следующего студия начала работать. Работать было невероятно трудно. Никто не совал нам палки в колеса, но так умело подсыпали в буксы песочек, что колеса не вертелись.
— Как же вы держались?
— Тогда у меня было больше здоровья, крепкие нервы, уверенность в правоте, а главное — результаты, которые говорили сами за себя. Приведу на память некоторые названия фильмов, которые мы выпустили: «Если дорог тебе тоой дом», «Белое солнце пустыни», «Раба любви», «Не горюй!», «Пришел солдат с фронта», «Земля Санникова», «Иван Васильевич меняет профессию»... Не хочу утруждать вас цифрами, но одну приведу: за год демонстрации каждый наш фильм собирал в среднем по 32 миллиона зрителей. Это цифра фантастическая и для того времени, не говоря уже о сегодняшнем. Мы приносили большую пользу, но и сами были не внакладе. Наши доходы по сравнению с доходами современных кооперативов были мизерными, и тем не менее "Общественность», подстрекаемая аппаратом Госкино, да и студийными экономистами, негодовала: «Караул! Наживаются!» Мы говорили: «Пожалуйста. Приходите к нам и «наживайтесь» тоже», но те, кто кричал, понимали, что с их возможностями они положат у нас зубы на полку. Наша система была рассчитана на то, что только талантливые и профессиональные люди могли у нас хорошо заработать, причем не на сенсации, не на «клубничке», а только на добротном произведении искусства.
Студия просуществовала десять лет и доказала жизненность и эффективность разработанной нами системы. И тем не менее в 1976 году ее закрыли. «Эксперимент удался,— сказал тогдашний председатель Госкино Ф.Т.Ермаш,— но не может же эксперимент продолжаться всю жизнь». Это было сознательное и преднамеренное убийство здорового, процветающего организма.
Конечно, мне жалко, что за те десять лет я смог снять только один фильм «Память», но не считаю это время потерянным. Я знаю, как Система сминала, развращала талантливых и умных людей. Студия помогла мне избежать этого.
— Насколько я понял, вы собирались снимать « Сталинград»...
— Да. Это было моей давней мечтой. Я участвовал в Сталинградской битве с начала до конца. Потом я много думал о том, что случилось под Сталинградом. Почему эта битва явилась не только военной, но и моральной победой нашей армии? И вообще, почему мы победили, ведь по всем правилам военной стратегии у нас не было шансов на победу? Я проштудировал десятки книг. Мне посчастливилось беседовать о Сталинграде с Жуковым и Рокоссовским. Я также беседовал с генерал-лейтенантом Шмидтом, начальником штаба разгромленной в Сталинграде немецкой армии, с полковником полевой разведки этой же армии Иоахимом Видером и с другими военными. Все это складывалось в моем сознании в художественные образы, и я готов был снимать главный фильм моей жизни. Но говорить о Сталинграде стало немодно. Самой значительной битвой Великой Отечественной приказано было считать битву на Малой земле, в которой участвовал товарищ Брежнев. Было ясно: при жизни маршала Брежнева поставить фильм «Сталинград» нереально. Мне ничего не оставалось, как отложить свой замысел на потом. Но и потом, после кончины Брежнева, кинематографическое начальство не решалось «поручить» мне постановку. Очевидно, смущала моя концепция, которая существенно расходилась с официальной, всегда отстававшей от времени, Я не оставил решимости бороться и, вероятно, добился бы своего, но меня хватил инфаркт. Потом — 27-й съезд партии, 5-й съезд кинематографистов, меня захватила борьба за перестройку. Новый инфаркт... Болея, я узнал, что фильм «Сталинград» собирается снимать Юрий Озеров. Юрий Николаевич спросил, не обижаюсь ли я на него. Я ответил, что не обижаюсь, и не лукавил. Я никогда не считал себя монополистом какой-либо темы. Ответил я на ваш вопрос?
— Во всяком случае, многое прояснили. Если сформулировать ваш ответ в том же спрямленном ключе, в каком был мой вопрос, получается вот что: вы делали то, что считали своим долгом перед обществом, своей гражданской обязанностью, даже наступая на горло собственной песне — если не считать случая со "Сталинградом», когда это сделали другие. Поскольку центральным здесь является понятие общественного или гражданского долга, я хочу попросить вас разъяснить свое понимание этой категории.
— Вы правильно сказали, что я поступал так, как подсказывало мне понимание моего долга, но чего-то все же не поняли. Почему «если не считать случая со «Сталинградом», когда это сделали другие»? Вы серьезно допускаете, что можно поручить другому выполнить свой долг? И потом, я сомневаюсь, что режиссер Озеров согласился бы выполнять долг за меня. У него своя концепция. Природа творчества такова, что я, если бы даже очень захотел, не мог бы снять «Освобождения», точно так же как Озеров не смог бы снять «Баллады о солдате».
Вы просите меня объяснить понятие гражданского или общественного долга. Вы напоминаете мне перезрелую девицу, которая ничего не знает, кроме похоти и пошлости, и поэтому, когда слышит слово «любовь», брезгливо морщится. Любовь, товарищ Матизен,— это любовь, а гражданский долг — гражданский долг. И то и другое — счастье. Мне знакомо и то и другое, поэтому я считаю себя счастливым человеком. Когда я мог делать то, что считал своим гражданским долгом, я был счастлив. Лишенный этой возможности, я занялся другим делом, которое тоже считал своим гражданским долгом. Или, по-вашему, я должен был спокойно наблюдать, как общество разлагается на глазах?
— Я имел в виду, что другие наступили на горло вашей песне, а не то, что они исполнили ваш долг... Теперь о разложении. Разлагается по сравнению с чем?
— С хрущевским временем. При Брежневе совершилась страшная катастрофа: началось быстрое одичание общества. При Сталине еще был какой-то порядок...
— Какую ценность можно находить в порядке, от которого худо порядочным людям и хорошо руководящим бандитам?
— Порядок не имеет собственной ценности. Порядок может быть и в лагере смерти и во Дворце бракосочетаний. Сталинский порядок был кровавым порядком, но он все-таки был. При Брежневе страна, пораженная сталинизмом, стала быстро разваливаться.
— Выходит, сбылось пророчество из «Сорок первого»? Там Говоруха-Отрок кричит Марютке: «Если вам земля достанется в полное владение, вы на ней такое натворите!..» Не за это ли она его и шлепнула?
— Мы снимали фильм о гражданской войне как о великой трагедии, когда живое тело нации рвали на куски и лилась кровь. Я бы не стал над этим шутить. Мне очень дорого, что в нашем фильме мы впервые изобразили белогвардейца не барином, не насильником, не уродом — что было нормой в то время,— а красивым человеком, заслуживающим любви. Если бы «Сорок первый» был снят двумя годами раньше, мне бы пришлось несладко, но мне повезло: когда мы снимали наш фильм в пустыне Каракумы, состоялся XX съезд. Мы вслед за Лавреневым старались в фильме показать трагическую сущность эпохи. Нарушая традиции ведомственной эстетики, мы никого не выставляли дураками — ни белогвардейцев, ни Марютку, ни ее товарищей. И сейчас, думая об этом времени, я не считаю себя вправе бросить камень в тех, кто шел на смерть, мечтая о новом, справедливом обществе. Кстати, при Сталине народ еще верил в то, что именно такую жизнь он строит, и ради нее готов был идти на любые жертвы. Все, что угодно, но в народе не было национальной розни и национального чванства.
— Да кто, как не Сталин, дал толчок национальной ненависти, объявляя целые народы предателями Родины, уничтожая их и насильственно высылая?
— Об этом я и толкую. Нельзя отождествлять народ с тираном, как нельзя ставить знак равенства между палачом и жертвой. Посеянное Сталиным адское зерно пышно расцвело при Леониде Ильиче. Брежнев был ставленником аппарата, его надежда и опора, его защитник. Ведь что произошло: как только реформы Хрущева начали угрожать благополучию аппарата, аппарат взбунтовался и показал Хрущеву, кто действительно хозяин страны. Если Сталин был трагедией нашей истории, то Брежнев тянул только на скверный фарс. Было стыдно перед всем миром за такого правителя. Но жизнь не палка, не надо ее выпрямлять. Оглядываясь на свое прошлое, я вижу не только стукачей и палачей, но и сотни достойных, честных людей, трагическая вина которых — в их бесконечной вере. В войну я служил в воздушно-десантных частях и прыгал во вражеский тыл. Сколько незнакомых людей помогали нам, рискуя жизнью. Могу ли я забыть это? Могу ли предать их память? После войны, во время учебы во ВГИКе, сколько внимания, сколько бескорыстной помощи я получил от Ромма, Юткевича, Довженко, Донского. Какое активное участие они приняли в моей судьбе! Сегодня равнодушные ко всему мальчики поносят это поколение только за то, что они жили при Сталине и «ничего не предпринимали». Предпринимали, что могли, и даже больше того, многим рисковали, чтобы не растерять душу. Я мог бы спросить у этих мальчиков с таким же правом, с каким они спрашивают с тех, кого уже нет: а вы, что вы предпринимали против культа безличности Брежнева? Вы рта не раскрыли. А теперь кричите больше всех... Быть умным через семьдесят лет — небольшая заслуга.
— Многие все понимали уже тогда — не в большевистской среде, конечно. Был опыт французской революции. Но в партии большинство хотело ступать по костям. И пока ступали по чужим, были вполне довольны, а что по их собственным пойдут-— этого они не предвидели.
— Как раз на это я и пытаюсь обратить ваше внимание. Они многого не предвидели из того, что нам с вами ясно сейчас. Судить их я не могу. Преодоление предрассудков часто является величайшим подвигом, на который способен только гений. Такой подвиг совершил В. И. Ленин, когда ввел нэп.
— Человек шарахнет вас по голове топором, а потом говорит: извини, друг, я ошибся...
— Вы втягиваете меня в бесплодную дискуссию. На земле нет порядочного человека, который не содрогнулся бы при мысли о сталинских репрессиях. Можно спорить, кто в этом больше виновен: большевики-ленинцы или большевики-сталинцы? Не мне искать виноватых. Да и зачем? Чтобы расправиться с ними? Отомстить за их злодеяния? Ну, что ж, прольется кровь виноватых, но значительно больше, как всегда, невинных. Палачи и подонки опять окажутся при деле. А дальше что? Не лучше ли сделать так, чтобы этот кошмар никогда уже не мог бы повториться? На мой взгляд, это было бы лучшим памятником тем, кого уже не вернешь. А может быть, поступить так, как советовал Достоевский? Покаяться!
Покаяние — не извинение и не объективный доклад, где, с одной стороны, успехи, а с другой — недостатки, покаяние — не суд, где оправдываются или под давлением улик сознаются. Покаяние — это великий акт очищения, необходимый живым, чтобы жить. И нам нужно покаяться — не обязательно перед Богом, но обязательно перед людьми, как советовал Достоевский: выйти на перекресток дорог и покаяться, отбросив гордыню, со смирением и печалью, не ища себе оправдания, не сваливая вину на других.
— Вы сказали, что в брежневские годы испытывали стыд за нашу страну. То же говорил мне Хуциев, и, по-видимому, это характерно для многих порядочных людей вашего поколения. Но ведь стыдиться, по-моему, можно лишь тогда, когда внутренне разделяешь ответственность за то, что вызывает стыд. Вам же не стыдно за Гитлера, за Пол Пота, за Сталина? Я, например, при Брежневе стыда не испытывал — было лишь противно и мерзко заглядывать в телевизор и газеты. Да и с какой стати мне, беспартийному и бесправному, было чувствовать ответственность за то, что творила верхушка правящей партии, которую я не выбирал?
— Вы ошибаетесь, если считаете, что мне не должно быть стыдно за Гитлера, за Пол Пота и за Сталина. Я не смотрю на жизнь ни свысока, ни со стороны, как наблюдатель, которому ни до чего дела нет. Я чувствую свою причастность и свою ответственность за все, что происходит в мире. Я допускаю, что человеку вашего склада такое отношение к жизни может показаться по меньшей мере странным, даже лживым. Но если бы было по-другому, я бы не снял ни одного из своих фильмов. Или вы думаете, что замыслы фильмов рождаются не из чувства, а из логических построений? Если бы мне не было стыдно за то, что один человек лишал жизни другого, даже любимого, с какой бы стати я стал снимать «Сорок первый»? Если бы мне не было стыдно за Гитлера, я бы не стал снимать «Память», если бы я был равнодушен к преступлениям Сталина, с чего бы я стал снимать «Чистое небо»? В моих фильмах нет разоблачительной интонации. Я не ставлю себя в позу обвинителя — мне стыдно было бы находиться в толпе разоблачителей, которые всегда активны, если это им не угрожает и дает шанс прослыть передовым.
После премьеры «Чистого неба» в Доме кино меня окружила группа коллег-режиссеров. Им казалось, что я недостаточно разоблачил Сталина. Если бы вы знали, как страстно они. желали разоблачить его, как, перебивая друг друга и размахивая кулаками, они говорили о том, что я должен был сказать в этом фильме! Я только и мог, что пожать плечами: покажите вы, что считаете нужным. Кто вам мешает? Но прошло четверть века, жизнь целого поколения, прежде чем появился замечательный фильм Тенгиза Абуладзе «Покаяние».
Озвучивая фильм «Память» авторским текстом, я много работал над тем, чтобы не было разоблачительных интонаций. Мне было стыдно разоблачать немецкий народ: он, так же, как и мы, был обманут.
Я никому не предписываю жить так, как жил я: выбирать свой путь в жизни — личное дело каждого. Вам не стыдно за Брежнева, при котором вы жили, а мне стыдно и больно за Марютку, при которой я не жил. Я понимаю, что в ваших глазах я бы выглядел гораздо эффектней, если бы как следует пострадал. Сегодня любят пострадавших. Хорошо, если бы я был арестован или сослан на Колыму...
Моим жизненным правилом было не трусить, уметь рисковать, но никогда не подставлять себя противнику. Дать подлецу заработать на тебе орден — не геройство, а глупость. Меня никогда не умиляла поговорка «на миру и смерть красна» — ее придумал не народ, а толпа. Я уважаю народ, но презираю толпу. Когда за «Балладу о солдате» меня исключали из партии, толпа бросилась меня топтать...
— Вот те на! Я знаю, что картина со скрипом проходила, но чтоб из партии...
— Было. Фильм не видели, но не сомневались, что я пытаюсь опозорить «родную армию». Когда закрывали Экспериментальную студию, многие из тех, кто сегодня вздыхает: «Какое дело загубили»,— тогда радостно улюлюкали. Я знаю цену людям, люблю и восхищаюсь ими, но я знаю и толпу и никогда не стремился ей понравиться. У каждого поколения своя историческая миссия. Моему поколению довелось прямо со школьной скамьи попасть на войну и защитить Родину от фашизма, восстановить разрушенную страну и побороть в себе предрассудки сталинизма. Мы справились с этой задачей. Сумеете ли вы выполнить свою историческую миссию? Сумеете ли преодолеть в себе застойное время, в которое формировались?
Виктор Матизен
"Советский экран" № 3, 1990 год